Достоевский над бездной безумия
Шрифт:
Такое поведение психологически невозможно для трезвого. И только пьяный может предложить любовнику своей покойной жены поцеловать себя: Вельчанинов все-таки «поцеловал его в губы, от которых очень пахло вином» (9; 49). Не мог не спиться человек, на которого навесили ярлык «вечный муж» и который осознал позор своего положения.
Алкогольное опьянение позволяет «вечному мужу» перенести и новое унижение: «отставку» от выбранной им невесты он принимает балагуря. Однако без алкогольного допинга, вновь став «подкаблучником», обманутым новой женой, Трусоцкий сбрасывает маску шута. После того как он оттолкнул протянутую руку Вельчанинова, его подбородок «вдруг запрыгал... и слезы хлынули из глаз» (9; 112).
В пьяном шутовстве юродствующего Федора Карамазова есть что-то извращенно перевернутое от страданий Трусоцкого. Когда жена Карамазова
Казалось, ему ли не уметь возмущать своим юродством окружающих. Достаточно вспомнить сцену у старца Зосимы. Но самая отвратительная из его историй рассказывается им «за коньяком». Пьянствуя, поведал отец-богохульник, что, издеваясь над фанатичной до кликушества религиозностью своей жены, он сказал ей: «Видишь, говорю, видишь, вот твой образ... ты его за чудотворный считаешь, а я вот сейчас на него при тебе плюну, и мне ничего за это не будет!..» И чтобы усилить эффект рассказанного, он, юродствуя, добавил, что наблюдал, как «она... вскочила, всплеснула руками, потом вдруг закрыла руками лицо, вся затряслась и пала на пол...» (14; 126). И даже ему состояние опьянения оказывается необходимым для того, чтобы обнажить свой цинизм.
Но это не покажется удивительным, если мы вспомним Валковского из романа «Униженные и оскорбленные». Законченный злодей, умеющий утонченно и аристократически вести себя на людях, он также раскрывал свою аморальность, только будучи пьяным. Как только он захмелел, лицо «его изменилось и приняло какое-то злобное выражение. Ему, очевидно, захотелось язвить, колоть, кусать, насмехаться...» (3; 361). Идеалом для Валковского стало поведение сумасшедшего человека, который раздевался, «совершенно как Адам», оставляя на себе обувь, накидывал на себя плащ до пят и выходил на улицу. Встречая кого-нибудь, «он вдруг останавливался перед ним, развертывая свой плащ, и показывал себя во всем чистосердечии... Та к он поступал со всеми мужчинами, женщинами и детьми, и в этом состояло все его удовольствие» (3; 363).
Иван Петрович (главный герой романа) во время пьяной «исповеди» Валковского понял, что тот находил удовольствие, «может быть, даже сладострастие в своей низости и в этом нахальстве, в этом цинизме, с которым он срывал, наконец, передо мной свою маску. Он хотел насладиться моим удивлением, моим ужасом» (3; 358).
За опьянением этих героев из романов Достоевского скрывается изощренная бессовестность, аморальность и человеконенавистничество. Этими качествами наделен и Фома Опискин, демагог-проповедник, подчиняющий обитателей села Степанчиково своим резонерством и пьяным юродствованием.
За опьянением у героев Достоевского могут скрываться не только пороки, но и простая скромность, доходящая до уничижения. Так, в том же романе «Униженные и оскорбленные», наряду с Валковским, существует и доброжелательный Маслобоев, стесняющийся своего ремесла подпольного стряпчего-сыщика. Он говорит, как бы извиняясь, бывшему школьному товарищу, ставшему писателем: «Не стою я тебя. И правду ты сказал, Ваня, что если и подошел, то только потому, что хмельной» (3; 265).
Принято считать, что пьяница пропивает остатки совести. В романе Э. Золя «Западня» описана история нравственного падения двух втянутых в пьянство людей. В отличие от Золя Достоевского не интересует сам процесс развития алкоголизма, хотя пьянство многих его героев, безусловно, достигает стадии болезни. Это относится как к персонажам его великих романов Мармеладову и Снегиреву, так и к Емеле – герою его раннего рассказа «Честный вор». У этих, казалось бы, совсем спившихся людей Достоевский не только видит совестливость, но и выявляет настоящую трагедию болезни совести.
В маленьком рассказе как бы проигрывается композиция
одного из самых знаменитых романов. Здесь есть и «преступление», и «наказание». «Преступление» просто: блаженненький пьянчужка из тех, кого «за пьяную жизнь давно из службы выключили» (2; 85), поддавшись своему влечению к алкоголю, крадет у своего благодетеля-портного рейтузы, которым на «толкучем рынке целковых пять» цена. От момента обнаружения пропажи хозяином, к которому «ласковый», «добрый», «бессловесный» Емеля привязался, как «собачонка», до его признания в содеянном разворачивается картина нравственного «наказания» пьяницы его совестью при осознании «тяжести» своего «преступления». Сначала он искал рейтузы. Потом на вопрос хозяина: «Да не ты ли... их просто украл у меня, как вор и мошенник, за мою хлеб-соль услужил?» (2; 90) – ответил: «Нет-с...» – и стал бледным, как простыня. Затем Емеля просто запил, а прекратил тогда, когда все пропил. Промучившись молча, наконец говорит он хозяину: «Вы уж не такой стали теперь...» И на вопрос: «Да какой не такой?» – отвечает: «... вы вот, как уходите, сундук запираете, а я вижу и плачу... Нет, уж вы лучше пустите меня... и простите мне все», а сам «сидит и плачет, да как! То есть просто колодезь, словно не слышит сам, как слезы роняет...» (2; 91).В финале трагедии «болезни совести» Емеля отказывается даже от вина. Мысль о совершенном не покидает его. Он смотрит на хозяина, «сказать что-то хочет, да не смеет... тоска такая в глазах у бедняги...» Перед самой смертью у Емели возникает нелепая, но трогательная мысль: «Вы продайте шинеленку-то, как я помру, а меня в ней не хороните. Я и так полежу; а она вещь ценная; вам пригодиться может...» (2; 93). И уже совсем перед тем, как Богу душу отдать, Емеля признается в краже своему благодетелю как исповеднику, единственному, кто видел в нем (пьянчужке) человека.
Честный вор – это необычное словосочетание произносится и разъясняется самим рассказчиком так: «...честный, кажется, был человек, а украл». Тема «честного вора» – пьющего, деградирующего, но доброго человека, испытывающего муки совести, страдающего из-за приносимого окружающим урона, особенно глубоко исследуется Достоевским в образах Мармеладова и Снегирева. При этом воровство как деяние выступает в двух ипостасях. С одной стороны, в морально-нравственном смысле: Мармеладов и Снегирев как бы воруют у своих близких честь и достоинство, толкают их на унижение. С другой – в прямом, буквальном смысле. Мармеладов, например, даже чулки и косыночку из козьего пуха своей жены пропил и «...хитрым обманом, как тать в нощи, похитил у Катерины Ивановны от сундука ее ключ, вынул что осталось из принесенного жалованья...» (6; 20).
Посредничество Снегирева как негласного поверенного Федора Карамазова «по денежным делишкам» расценивается как мошенничество и Грушенькой, и Митей Карамазовым.
Пострадавшие по вине Мармеладова и Снегирева люди реагируют примерно одинаково: «... Воротился! Колодник!» – кричит в исступлении жена Мармеладова, в бешенстве хватает его за волосы и тащит в комнату; а Снегирева Митя в трактире хватает за бороду, тащит на улицу и там прилюдно избивает.
«Болезнь совести» – ядро переживаний Мармеладова. Он переживает и до («Я не Катерины Ивановны теперь боюсь... и не того, что она волосы драть начнет... глаз ее боюсь... Красных пятен на щеках... и еще ее дыхания боюсь... детского плача тоже боюсь...» – 6; 21), и во время получаемого им наказания («...И это мне не в боль, а в наслаждение... – выкрикивал он, потрясаемый за волосы, и даже раз стукнулся лбом об пол...»– 6; 24).
И перед дочкой Сонечкой, из-за нищенской жизни вышедшей на панель, ощущает Мармеладов мучительное чувство вины: «...ничего не сказала, только молча на меня посмотрела... Та к не на земле, а там... о людях тоскуют, плачут, а не укоряют! А это больней-с...» (6; 120). Совесть его мучает во всех запоях, не давая погаснуть огоньку человеческого сострадания к другим.
Не только к себе, но и к Мармеладову относятся слова Снегирева: «...Вы, сударь, не презирайте меня: в России пьяные люди у нас самые добрые. Самые добрые люди у нас и самые пьяные...» (14; 188). «Болезнь совести» Мармеладова проявляется и в трагизме самоосуждения: «...Меня распять, распять на кресте... Но распни, судия... и, распяв, пожалей его! И тогда я сам к тебе пойду на распятие, ибо не веселья жажду, а скорби и слез!.. Думаешь ли... что этот полуштоф... мне в сласть пошел? Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слез, и вкусил, и обрел...» (6; 20–21).