Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

От чего еще можно избавиться?

Вопрос имел единственный смысл: оттянуть время, не сразу назвать очевидное. Назвать Чапину трехлинейку. Нельзя сказать, что у Чапы с нею были связаны какие-то особые воспоминания. Более того, с первого дня казарменной жизни и до этой минуты Чапа вспоминал о ней, лишь когда она наливалась весом и становилась неподъемной, или когда приходило время ее почистить. Он никогда не ощущал ее частью себя или хотя бы своей. Она была государственной, частичкой государства; ни одной ниточкой Чапина душа не была к ней привязана; может быть потому, что в нем не было военной косточки. В других эта косточка была; Чапа видел, как, получив винтовку, они становились другими, более значительными, большими по размеру. А ему винтовка ничего не прибавила, ничего в нем не выявила, никак его не изменила. Он был из другого теста. Домашний он был человек. Его бы воля — никогда б ее в руки не взял. И теперь, в нынешних обстоятельствах, когда он свободен и вправе самостоятельно принимать решения, кажется, чего проще? — оставь ее здесь.

И забудь. И никогда не вспоминай, что когда-то она была в твоей жизни… Нет. Оказалось — он так не может. Оказалось — какая-то ниточка связывала их. Даже не ниточка; ниточка — ерунда: потянул — и порвалась. А тут было что-то покрепче, рвать приходилось по живому…

К этому Чапа не был готов.

Сделать безболезненной предстоящую операцию могла разве что логика.

Ну зачем мне теперь винтовка, когда у меня есть автомат? — спросил себя Чапа. Никто не спорит, винтовка — вещь ценная, пуля из нее — во какая! страшно подумать, как такая штука в тебя влепит. На ногах не устоишь. И если у тебя глаз наметанный — можешь ею вцелить врага хоть за полкилометра. Но Чапа уже знал, что ни за полкилометра, ни даже за триста метров — первым — палить не станет. Если немцы его не заметят — затаится, постарается избежать столкновения. Другое дело, если напорешься на них, как говорится, носом к носу. Так ведь для этого случая автомат и придумали!..

Чапа взял винтовку, ласково провел рукой по цевью. Оно было отполировано бесчисленными касаниями человеческих рук. Подумал: а мне ведь даже в голову не приходило, сколько людей владели ею до меня. Сколько раз ею стреляли в людей. Сколько раз убили… Чапа приоткрыл затвор. Металл был послушен малейшему прикосновению. Патрон на месте. А ведь в ней и впрямь есть что-то такое, отчего чувствуешь себя и значительней, и защищенней… Чапа впервые это ощутил, и это чувство ему понравилось.

Он отставил винтовку, прислонил ее к стволу смереки, снова прислонился к дереву спиной, и долго смотрел, жмурясь от солнца, на узкую долину, удивляясь бесконечному разнообразию зеленых колеров. А потом перевел взгляд — и стал смотреть себе под ноги, на бурые камушки, похожие на кирпичный щебень, только совсем хрупкие: они крошились, если сильно нажать.

Это не моя винтовка, говорил себе Чапа. Была моя — а теперь уже нет. Разошлись наши дорожки. Мы никогда не были близки, да я и не пытался сблизиться, потому что не чувствовал ее. Наш брак был не по любви и даже не по расчету. Так случилось. Ну — записали ее на меня; а я даже номера ее так и не удосужился запомнить. (Чапа чуть было не глянул, какой у нее номер, но спохватился и даже отшатнулся самую малость, почти повернулся к ней спиной, — только бы не видеть ее больше; ведь для того он и сидел здесь: отвыкал от нее.) Теперь она для меня ничем не отличима от миллионов других винтовок, внушал он себе; такая же, как остальные… Но Чапа знал, что это не так, что их связывает бой, который они так и не дали фашистам, могли — но не дали; их связывает тот момент, когда он вел ствол, нацеленный на конного офицера. Офицер ехал боком к Чапе — правым боком, рука заслоняла этот бок, поэтому Чапа перевел прицел на шею офицера, потом на голову, и тут понял, что в голову точно не попадет, потому что офицер покачивался в седле, голова такая маленькая, а ведь еще и упреждение нужно сделать… Чапа тогда решил, что будет все-таки стрелять в бок, но что-то его отвлекло, а потом он увидел, что офицер успел отъехать, и шансов попасть в него почти не осталось…

Удивительно, какими иногда бывают привязчивыми вещи!

Чапа все же выдержал характер — и больше не взглянул на трехлинейку. Я отдыхаю, говорил он себе, я просто присел отдохнуть. Ему удалось отвлечься, а когда он снова вспомнил о винтовке, оказалось, что она уже смирилась со своею судьбой; ее магнетизм настолько ослабел, что теперь его можно было преодолеть без боли. Чапа не стал мешкать. Выцарапал из вещмешка неуклюжую коробку с бритвами. Выгреб винтовочные патроны. Начал было отстегивать от пояса подсумок с запасными обоймами, но вовремя сообразил, что подсумки — очень удобная вещь, мало ли что в них можно положить. Например — карандашик и мелко сложенный листок бумаги. Или перочинный ножик (Чапа видел такой однажды у писаря в штабе полка — с двумя лезвиями, с шилом и консервным ножом, и даже ножницы в нем были — богатая вещь! Чапа не представлял, где такие ножики водятся, но уж если писарь себе добыл, то чем он, Чапа, хуже?). Кстати, можно положить туда и нитку с иголкой; понадобилось что-то зашить — а все под рукой. Чапа освободил подсумки от обойм — и удивился: ведь он еще не поднялся, все еще сидит, и вес патронов пустяшный, — а поди ж ты, насколько полегчало пояснице!..

Вроде бы все.

Портянки успели просохнуть и отдышаться. Чапа плотненько, без единой складочки, накрутил их на ступни. Ноги скользнули в ботинки охотно (и ботинки успели отдохнуть — из них ушла жесткость). Осмотрел обмотки — и заново их накрутил. Голова была свободна от мыслей, душа — от сомнений. Теперь — хоть на край света.

Чапа поднялся, закинул на спину звякнувший запасными дисками вещмешок, через плечо — скатку, на другое плечо — ППШ, и стал спускаться в долину, где по его прикидке обязательно должен был выйти к какой-нибудь дороге. Ему сразу повезло: буквально за первыми же деревьями он вышел на тропинку. Это был хороший знак. Правда, тропинка вела не совсем на восток, но в общем-то в нужном направлении.

Танки

он увидел вдруг.

Тропинка круто повернула, открылась ложбина, а там были они. Да так много! И все свои!.. Чапа пошел, пошел, сорвался — и побежал. Он бежал все быстрей, не чувствуя ни ног, ни сердца. Счастье настолько переполняло Чапу, что в нем не осталось места ни мыслям, ни словам. Впрочем, одно слово — беззвучное — билось в его губах: наши! наши!.. Он никогда не думал, что может бегать так быстро, пролетел эти несколько десятков метров, пробежал между первыми танками… и вдруг ощутил себя в пустоте. Словно все вокруг него — и танки, и лес, и земля, изрытая траками, — не существует на самом деле. Словно это мираж. Плод его, Чапиного, воображения. Или сон. Он все еще сидит под смерекой, сидя спит — и видит все это во сне. А попробуй прикоснуться — и рука провалится в пустоту…

Чапа остановился. Трогать ничего не стал: не дурак ведь, и не слабый на голову; понимает, что все вокруг — реально. Осмотрелся. Прислушался… Никого. Во всяком случае, поблизости он не видел ни одного человека. Да и дальше — сколько видел глаз — никого… Танки стояли с обеих сторон лесной дороги, словно собирались бодаться стенка на стенку; еще миг — и рванут навстречу друг другу…

Чапа пошел между ними. Он шел и шел, продавливая себя через волны тупой тяжести, которую излучала каждая машина. Это было куда ошеломительней того, что он пережил, когда потерял свой полк. Ему было плохо, тошно, одиноко. Он вдруг ощутил себя таким маленьким, слабым, жалким и никчемным…

Чапа сел на землю и заплакал.

8

Через артиллерийский прицел мир был другим.

Когда смотришь просто так, как говорится, невооруженным глазом, ты как бы в стороне, и если тебе не нужно увидеть что-то конкретное, ты хотя и видишь окружающее (ведь не слепой), но в то же время и не видишь. И если потом нужно что-нибудь из увиденного вспомнить, то в памяти возникает (если вообще удается что-то вспомнить) не этот предмет, а некая общая информация о нем.

Иное дело — если смотришь в прицел.

Мир сразу наполняется. Становится вещным. Столько мелочей подмечаешь! — и каждая интересна. Мало того — начинаешь думать. Причем и думаешь не как обычно, по-другому.

Начинаешь представлять, как то, что ты сейчас разглядываешь, одним движением («…слабым манием руки…») может быть уничтожено.

Враг — вот он: движется с запада по шоссе, пересекая долину, огибает холм, с которого ты за ним наблюдаешь, и потом исчезает за следующим холмом на востоке. Каждый грузовик, каждая фура, каждая пушка на механической или конной тяге реальны и убедительны любой самой мелкой деталью. Это не кино. Не бред. Не дурной сон. Но в голове не укладывается. Куда легче представить, что они только что материализовались (вернее — обрели бестелесную плоть) в тени ущелья, из которого вырывается шоссе, сейчас фантомами проплывают перед тобой, чтобы потом, за следующим холмом, бесследно раствориться в воздухе. Проверить — бред это или явь — проще простого. Например, вон тот бронетранспортер. Влепить в него фугасом прямой наводкой — верное дело. И сразу все вопросы будут сняты. Если бред — изображение должно порваться, как лента в кинотеатре. А вот если все по-взаправдашнему… Представить жутко, как будут разлетаться ошметки этих потных парней, которые сейчас скучают в бронированном кузове. Нет, вон тем троим не скучно: играют в карты, пожалуй — в их немецкого «дурака»; ишь как горячо шлепают картами! В кузове солдат не много, — десяток, может — полтора. Каждый живет своей жизнью, своими заботами и надеждами. Они ни звука выстрела не услышат, ни взрыва не осознают; разве что — в самое последнее мгновение, да и то — если башка уцелеет. Полетит эта башка по своей последней траектории куда-то в сторону, на каменистый, поросший редкими колючками суглинок, вращаясь в полете; перед вытаращенными глазами замелькают то белесое небо, то бурая земля, а она будет лететь и соображать очумело: ну и ебнусь же сейчас — страшное дело!.. Ведь у каждого из этих немцев есть близкие люди — матери, отцы, у кого-то уже и дети. Мать растила, растила сына, жила им, любовью к нему; может, ничего другого — настоящего — в ее жизни и не было. В нем был смысл ее жизни, то, ради чего все остальное можно было вытерпеть. И вдруг этого не стало. В одно мгновение…

От этой мысли даже дыхание пресекалось.

Саню Медведева никто не учил, как и о чем думать на войне. И о чем не думать. Учили уставу и дисциплине, учили шагать в ногу, беспрекословно выполнять команды; учили стрелять, разбирать и собирать винтовку; учили читать следы на земле и примечать каждую сломанную веточку. А вот о чем думать на войне… Наверное, можно думать о чем угодно, кроме самой войны, а то ведь от таких мыслей умом поедешь.

Самое удивительное — Саня Медведев уже привык, что он один, и что внизу, на шоссе, немцы. Дни он не считал. Уточним: первые дня три он держал в голове счет дням, а потом они как-то смазались, уж больно походили один на другой. Конечно, можно было, как граф Монте-Кристо, ставить рисочки на стене каземата, но Саня Медведев не видел в этом смысла. Уйти он не мог, — не тот он был человек, чтобы уйти с поста без команды; значит, нужно просто ждать, когда подойдут свои. Это могло произойти в любой день, разумеется, не сегодня и не завтра, иначе на шоссе была бы совсем иная картина. Но это произойдет, свои непременно появятся, как только раздолбают тех, что уже успели пройти на восток. И тех, и вот этих, которые движутся сейчас через долину.

Поделиться с друзьями: