Дот
Шрифт:
Пушка, через прицел которой Саня Медведев разглядывал врага, была не заряжена. На всякий случай — чтобы не поддаться искушению. Из этого же соображения Саня не держал в каземате ни одного снаряда. Ни в каземате, в котором находилась пушка, ни даже в подъемнике. Пусть лежат себе снарядики внизу, в нижнем этаже дота, в снарядных ящиках. Будет нужда — достать не долго.
Жаль — в доте не было книжек. Ни одной. На посту не положено. Но это в обычной жизни, когда ты в наряде, когда охраняешь вверенный тебе объект. Правда, формально Медведев и сейчас был в наряде, и охранял, и если дойдет до драки — свой воинский долг он выполнит, будет биться, пока живой. Но пока до этого не дошло, пока немцы его не обнаружили, пока нужно просто сидеть и ждать, — отчего бы между делом (а от дела его никто не освобождал, поэтому он не реже, чем раз в полчаса — по казенному будильнику, который всегда, сколько Медведев помнил, стоял в углу каземата на табурете, — осматривал окрестности через перископ; разумеется, ночь не в счет, не может же он бдеть круглые сутки, поэтому ночью Саня спал, но не в полной отключке, а чутко, как и положено пограничнику), — так вот, отчего бы между делом не почитать книжку? Будь рядом старший по наряду — об этом и речи бы не было, а когда ты сам — хозяин-барин…
Книги Саня Медведев любил. Жаль, что в селе, где прошло его детство, а потом и в рабочем пригороде Иванова, где прошли отрочество и юность, книг было мало. Даже в школе, у Марьи Васильевны, — всего две полки потрепанных, пожелтевших от времени (у самых старых края листов уже крошились), случайных книг. Там рядом со вторым томом «Братьев Карамазовых» (а о чем было в первом томе — Марья Васильевна тоже не знала) стояли книжка ученого Докучаева о почвах и учебник физиологии
В детстве, в селе, он был изгоем; о том, чтобы ходить по избам и спрашивать про книжки — даже не мечтал. Да и смысла не было: если где-то прежде какая книга и водилась, — мужики все извели на цигарки. Зато как Сане повезло потом! — когда познакомился с отцом Варфоломеем. Мать взяла Саню с собой в церковь (Саня был крещеный, в их селе это было нормой, крестик он никогда не снимал; это уже потом, в новой школе, пришлось таиться), дорога была долгой, и не в город, а в соседнее село, где их никто не знал. За прошлую жизнь мать такого натерпелась, что уже не хотела рисковать новым статусом. Даже голову покрыла платком только перед церковью. Батюшка их сразу приметил: мать была все еще замечательно красива, да и Саня хорош — и статью, и лицом. В первый раз знакомства не случилось, а уж во второй батюшка сам с ними заговорил. Его речь была необычна: слова вроде бы простые, но в каждой фразе, которые из этих слов складывались, ощущалась глубина. В общем — Сане повезло: он вдруг обрел наставника. А какая библиотека оказалась у батюшки! Специальный шкаф резного дерева, и стекла в нем необычные: толстые, с косыми гранями, в которых луч солнца то радугу зажжет, то искрами рассыплется. А за стеклами — книги, книги… Книги лежали и на подоконнике, и на письменном столе. Бывая в городе, отец Варфоломей непременно привозил хотя бы одну, а то и две, и даже три. Добывал он только те книги (на толкучке и через знакомых книжников), которые полюбил еще в юности, еще при царе, когда изучал философию в питерском университете. У него был и Тургенев, и Стендаль («Пармская обитель»!), и «Шагреневая кожа» Бальзака, и «Отверженные» Гюго, и стихи Блока и Маяковского. И несколько пухлых томов Дюма, среди которых самая любимая книга Сани — «Три мушкетера».
Об этом следует рассказать особо.
Впервые Саня прочитал «Трех мушкетеров» в двенадцать лет. Прочел запоем, но уже следующая книга (если не изменяет память — «Отверженные») вытеснила мушкетеров из его сознания. Конечно, Саня вспоминал о них время от времени, но как-то остраненно, без души. Так зерно, прежде чем проснуться, должно полежать в земле, пережить вегетацию, и лишь затем, наполнившись влагой и теплом… — и т. д., см. «Естествознание» за 5-й класс. Очевидно, Саня развивался с опозданием, и в двенадцать лет читал только глазами, не идентифицируя себя с героями книг, не примеряя на себя их личины, не испытывая себя (разумеется — в воображении) их испытаниями. Но в отрочестве каждый год — огромный срок. В тринадцать Саня был уже другим. Его душа сформировалась настолько, что стала претендовать на роль компаса; из-за этого у нее теперь то и дело возникали конфликты с Саниным умом. Его ум созрел рано: жизнь заставила. Впрочем, возможно, ум — это не совсем точное слово для данного случая; мудрость не по возрасту — так вернее. Но мудрость в тринадцать лет нести тяжело, душа для своего нормального развития хочет иного, а как их примирить? как найти равновесие? Мог бы подсказать отец Варфоломей, но с ним в ту пору Саня еще не беседовал, нутром не созрел, только книжки на почит у него брал. Однако чутье подсказало (позже от отца Варфоломея Саня узнал, что чутье — одно из проявлений души): перечитай «Трех мушкетеров». Почему именно эту книгу? И что в ней он должен для себя найти? — разве узнаешь. Вот так собака безошибочно находит траву, в которой ее тело ощущает потребность. А кто ее этому учил? — пока была щенком, при маминых сиськах, слава Богу, со здоровьем проблем не было.
Короче говоря, перечитал он «Трех мушкетеров» (кстати — с большим, чем прежде, удовольствием, потому что теперь больше в книге и разглядел, и прочувствовал: ведь теперь он читал не только глазами, удовлетворяя любопытство, — теперь он читал для души). От этого чтения что-то в Сане улеглось, дискомфорт исчез. (Слово «дискомфорт» Саня никогда не знал — и не узнает: жизни не хватит. Отец Варфоломей однажды употребил это слово случайно — иноязычных слов в разговоре с прихожанами он себе не позволял, — но Саня сразу не спросил, что это слово означает, а потом забылось. Видать — не было в нем нужды.) Но если бы только это! До сих пор прочитанные книжки откладывались где-то в Саниной памяти, занимали в ней свое местечко — и на большее не претендовали. А «Три мушкетера» на этот раз не погрузились в память — остались на виду, под рукой, стали как бы вторым планом Саниного существования. Вот он живет своей обычной жизнью: ходит в школу, в магазин, играет с приятелями в лапту, в «стеночку», катается на санках, — но стоит устать или отвлечься — и он оказывается во Франции 17-го века. В Париже. На тесной улице, вонючей от помоев, которые выливают тут же, выйдя на порог. Или в кабаке. Саня стоит у стойки, зажатый с одной стороны тощим типом в потертом кожаном колете и без шляпы, а с другой — потным верзилой с мутным взглядом и соломой в волосах. Вино дрянь (Саня вина еще ни разу не пил, поэтому не знает вкуса, а того, что ни разу не чувствовал — представить нельзя; выручает уничижительная оценка), приятели-мушкетеры где-то запропастились, им уже давно пора быть здесь, а тут еще эфес шпаги соседа давит на ребра. Саня аккуратно отводит эфес в сторону; тощий реагирует мгновенно: «Ты хочешь увидеть мой клинок?» Он трезв, его глаза холодны и бесцветны, в голосе нуль эмоций. «Уймись», — говорит Саня. Сказал — и отвернулся. Но под ложечкой образовалась пустота: чувствует, что тощий так просто не отвяжется. Это не страх, нет; если страх рядом с тобой, как тень, — нечего было цеплять на перевязь шпагу и соглашаться на встречу в таком гадюшнике. «Да ты грубиян! — медленно, в растяжку говорит тощий, и одним пальцем, как бы брезгуя, поворачивает за плечо Саню лицом к себе. — Это в каком же свинарнике тебя обучили таким манерам?» Ему скучно, а может — встал не с той ноги, а может — у него такой день, когда он должен кого-нибудь убить. Все равно кого; просто он не знает другого способа, как избавиться от душевного дребадана. Теперь Саня видит, что у него во рту справа недостает двух зубов: резца и следующего за ним. И шрам там же — сбоку над верхней губой. Чем-то металлическим врезали. Пожалуй — эфесом. Вот отчего тот странный звук при каждом его слове… Саня не хочет заводиться, а потому и не меряется с тощим силой взгляда; глядит мягко, едва ли не ласково. Повторяет: «Уймись…» Но повернуться к стойке на этот раз ему не дают: жесткая пятерня сковала плечо. На кисти, между большим и указательным пальцами, специфический мозоль — след поводьев. Значит, у этого задиры даже перчаток нет… «Признайся честно, щелкопер: может, у тебя декоративная шпага? Тогда я удовлетворюсь извинением, но только громким, чтобы слышали все…» Верзила шепчет из-за спины Сане прямо в ухо: «Сделай вид, что хочешь показать ему свою железку, и врежь со всей силы эфесом между глаз. А потом он мой…» Сане терпения не занимать. «Здесь так шумно, что меня никто не услышит», — говорит он. «Отлично! Обойдемся без свидетелей, — радостно соглашается тощий. — На заднем дворе, возле курятника, есть небольшая площадка. Да ведь нам много места и не понадобится, не так ли? — Он делает пригласительный жест открытой ладонью. — Прошу!» Теперь видно, что мозоль от поводьев протянулась по линии жизни почти до середины его ладони. Любопытно, чем промышляет этот тип, если ему приходится столько времени проводить в седле… Идти первым, поворачиваться к нему спиной Саня не собирается: зарежет тут же, в толчее никто и не заметит. Зарежет, усадит под стенку, небрежно скажет случайным свидетелям: «пусть отоспится». И все. Поэтому Саня отвечает таким же жестом: прежде вы. Тощий поглядел Сане в глаза, помедлил (а ведь и правда собирался со спины зарезать), и чуть наклонив голову — притолока очень низкая — прошел за истыканную ножами дверь. На заднем дворе пусто, земля серая от куриного помета, из окон второго и третьего этажа слышны женские и детские голоса. Без зрителей никак. Тощий взглянул на солнце, прищурился, неторопливо вытащил шпагу, поднял руку необычно высоко, повел клинком… Ах, вот оно что! — у него эфес инкрустирован зеркальцами, чтобы слепить соперника;
для того и стал лицом к солнцу. Сколько же он тренировался, чтобы научиться совмещать два действия: слепить и драться? Тоже мне — Юлий Цезарь. Можно не сомневаться — это еще не все; у него в загашнике должен быть целый набор подлян. Но я не любопытен, да и рисковать нет смысла… Саня чуть отводит голову, чтоб погасли солнечные вспышки, затем парирует выпад тощего, — и тут же — мгновенно — рубит его клинок под основание. Все. Просто и ясно. Клинок не сломан — срублен наискосок, словно он был из дерева. Тощий ошеломленно смотрит на то, что мгновение назад было его шпагой, потом смотрит на шпагу Сани Медведева. «Это… это — Заасоод? (Саня кивает.) А ты… ты — Белый Медведь?..» Саня не китайский болванчик, чтобы кивать на каждое его слово, поэтому просто глядит тощему в глаза. Нуль эмоций. Но о ноже помнит. Сейчас увидим, как этот нож выглядит. «Прошу меня простить… такое счастье видеть вас… — Тощий не знает, что говорить, путается в словах, но по глазам видать, что уже приходит в себя. — Я полагал, что все это — россказни… и про вас, и про ваш меч… Признаю: я вел себя недостойно…» Саня поворачивается, шагнул к двери, — и вдруг мгновенно обернулся — выпад — и кончик его шпаги замер на горле тощего, точно в выемке над щитовидным хрящом. Дамасская сталь прорезала кожу, кровь выступила наружу — и неторопливой струйкой стекла за грязный воротник старой рубахи. Можно было обойтись и без крови, но так убедительней. С некоторыми — вот такими — иначе нельзя. Тощий боится шевельнутся, в замершей на замахе руке — тяжелый метательный нож. Обычный нож, без ухищрений и красот, рабочий инструмент; таким мясники свежуют туши. «Отпусти нож… (Тощий расслабил пальцы — и нож плашмя, почти без стука, упал на землю.) Подтолкни его ко мне… Теперь отступи на два шага…» После скольжения по земле нож испачкан куриным дерьмом, к тому же от него тяжело несет ворванью; должно быть, этот тип снял его с моряка. Но что-то в этом ноже есть. Какая-то основательность. Надежность. И по центровке, и по удобной рукояти сразу видно, что его сработал знатный умелец. Надо будет проверить, так ли он хорош при метании. «Еще раз позволишь себе со мной такую штуку убью, — говорит Саня. — А теперь прочь с моих глаз…»История, как сами понимаете, для одноразового использования. Если есть потребность, а воображение буксует, конечно, ею можно воспользоваться еще раз, но при повторном использовании в ней уже не будет прежней остроты. Как в однажды пережитом сне. Как в однажды уже виденном кино.
Санин ум шлепал такие истории без проблем. Как блины. Посмотрел — и забыл. Такой способности «сочинять» Саня не придавал значения, полагая, что и все остальные люди живут, как и он, двойной жизнью: в реальности — и в воображении. Иначе как же не отчаяться, как пережить эту жизнь. Без воздуха, без справедливости. Возможно, если бы Саня пережил грядущую войну, до которой оставалось еще шесть лет, он бы стал писателем. Талантливым или заурядным — это уже другой разговор; это уже зависит от того, к какой цели — как писатель — он бы стремился. Но пока об этом судить было рано. Ни одной оригинальной истории он пока не придумал. Все они были перепевами того, что он читал или видел (на картинках или в кино). Скажем так: его воображение работало по принципу калейдоскопа: из осколков того, что хранила его память, он складывал собственные картинки. Для него — необходимые, но с художественной точки зрения не представляющие интереса.
Впрочем, было одно исключение. Не целостная история, а фрагмент, кусок, вырванный из чего-то большого. Без начала и конца. Как обломок торса неведомой античной скульптуры. Улица. Может быть — все в том же Париже. У этой улицы нет перспективы: она вьется, впереди в тридцати метрах — очередной плавный поворот. Дома в упор глядят друг на друга, на мостовой уже четверым непросто разойтись, — кто-то должен посторониться, прижаться к выщербленным кирпичам стены. Саня идет во главе колонны. На нем мушкетерская накидка с королевскими лилиями, шляпа с плюмажем, воротник рубахи простой, без кружев. Ботфорты со спущенными ниже колен голенищами. Боевые перчатки с предохранительными накладками из буйволовой кожи на внешней стороне. За поясом он ощущает два больших пистолета. В руке обнаженная шпага. Саня идет впереди, а за ним в колонне по три идут мушкетеры. У каждого на плече тяжелый мушкет и кованая рогатая подставка. Идут молча, в ногу; мокрые булыжники отзываются на мерную поступь подкованных башмаков и сапог: кррам, кррам, кррам…
Куда они идут? Почему Саня идет с обнаженной шпагой? Кто он — если он во главе? И вообще: что происходит?..
Непонятно.
Этот образ живет в воображении Сани несколько мгновений — и исчезает. Так же вдруг, как и возник. Возможно, если бы Саня захотел, — он бы расширил границы этого эпизода. Придумал бы исток, причину. Обстоятельства. Придумал бы продолжение: схватку или штурм. С трагическим концом: счастливый исход разрушил бы предшествующую гармонию, сделал бы неуместным назревающий трагизм. Но Саня таких попыток не делает. Что-то ему подсказывает: не надо. Если бы Саня был психологом, он бы объяснил свое интуитивное невмешательство просто: в этом эпизоде столько чувства (на грани критической массы), что больше уже не вместить. И любое продолжение приведет к распаду. Потому что душа, производящая чувство, сразу выдает полной мерой; любой избыток (попытка продолжения или анализа) — это уже вмешательство ума, работа мысли, а мысль убивает чувство (прокалывает, как воздушный шарик). Но ведь кроме сюжета в этом эпизоде заложен и некий смысл. Ведь не зря же душа это создала! И не случайно давала Сане переживать его снова и снова. Уж наверное подсказывала что-то. Но что именно? Обычному психологу такая задачка не по зубам, здесь нужен уже не психолог, а психоаналитик. Но психоаналитик вокруг этого такого бы наплел, нарасшифровал! И лягушечка, как и положено при вивисекции, благополучненько бы умерла. К счастью, Саня даже слов таких — «психолог», «психоаналитик» — никогда не слышал. Зато в нем было чувство меры. И когда в его сознании очередной раз всплывал этот эпизод, Саня с прежним чувством переживал его, а когда эпизод таял — не глядел ему вслед, забывал почти сразу, зная, что когда понадобится его душе, когда ей будет нужна именно эта нота, — он опять окажется на той же тесной улице во главе колонны мушкетеров — с обнаженной шпагой, с холодом под сердцем, лишенный сомнений. Он будет идти, примечая каждое окно, потому что из любого может выглянуть направленный в него ствол (не сомневайтесь: Саня успеет выстрелить первым), слушая мерное, неодолимое кррам, кррам, кррам…
Когда он в третий раз попросил у отца Варфоломея «Трех мушкетеров», тот заметил:
— Но ведь ты уже читал эту книгу дважды…
Саня кивнул.
— Значит, у тебя в ней нужда… Если не секрет — чем она тебе полюбилась?
Отец Варфоломей знал причину. Отчего же спросил? Перед ним был подросток с трудной судьбой; эта судьба деформировала его характер. Не изуродовала; к счастью — об этом и речи не было. Возможно, кто-нибудь нашел бы характер Сани весьма привлекательным — таким он был мягким, пластичным. Ни одного острого угла. Готовность уступить, приспособиться. Отец Варфоломей видел: если бы Саня развивался естественно — из этого материала получился бы иной человек, но судьба влила этот материал в свою жесткую форму. Вот так африканские женщины диких племен с помощью специальных приспособлений делают свои шеи непомерно длинными (если хочешь быть красивой — приходится страдать), средневековые японки умудрялись задержать развитие своих ступней — они оставались маленькими, как у девочек, а европейские дамы так затягивались в корсажи (талия должна была быть осиной), что никакая медицина не могла им помочь.
На что рассчитывал отец Варфоломей? Сломать форму, предложенную судьбой, он не мог. Такие вещи не делаются со стороны. Разве что если сама судьба сломает ее. Но может быть он надеялся создать в Саниной душе процесс, который разорвет колодки и позволит душе обрести естественную для нее форму? Ведь этот подросток — не подозревая о том — еще ни одного дня не знал свободы…
Есть версия и попроще. Возможно, отец Варфоломей хотел поставить перед Саней зеркало. Мол: если Саня осознает различие между тем, каков он есть и каким может быть, каким должен быть… Но это уже расчет на разум, что не похоже на отца Варфоломея. Происходящее в душе — таинство; оно изначально непостижимо (возможно, душа имеет ту же природу, что и плазма, иногда думал отец Варфоломей); а разум тайну не приемлет. Разум тут же начинает анализировать, а это, по сути, та же вивисекция, которая заканчивается смертью упомянутой выше лягушки.
Ну а что же Саня?
«…чем она тебе полюбилась?»
Как ни странно… (а почему «странно»? — парнишка естественный, не испорченный привычкой к самоанализу; привычкой, которая подгоняет человека под общий знаменатель; прожив четырнадцать лет, он умудрился остаться самим собой — и слава Богу!) Саня ни разу не думал, что именно ему нравится в «Трех мушкетерах». Так же, как не думал, чем ему нравится джеклондоновский Смок Беллью. Ну не думал он об этом! — как не думал, почему он любит мать и почему ему нравится дышать. И потому он лишь пожал плечами.