Другой путь. Часть 1
Шрифт:
Она промолчала, чтобы не сердить меня. Но это было для меня все равно. Дело было не в том, чтобы сердить меня или не сердить. Дело было в том, что я опять оказался на свете один. Уходя на войну, я надеялся, что это будет моим последним испытанием в жизни и что этим закончатся мои испытания. Но прошла война — и снова им не виделось конца. Снова я выходил на дорогу жизни один. Для кого-то жизнь после войны стала радостнее, чем она была до войны, потому что он вернулся в семью, по которой испытал тоску в разлуке. Все становится человеку вдвойне дорогим и милым в семье после разлуки с ней. А я не вернулся в семью. Моя Айли постаралась повернуть все дело так, что у меня не стало семьи. Слишком длинными показались ей три года, в течение которых пропадал на фронте ее молчаливый муж. А нацистские офицеры выглядели
Конечно, ее не убыло оттого, что после многоопытных рук Рикхарда Муставаара к ней прикоснулись еще две или три пары мужских рук. Но я уже не мог прикасаться к ней после этого. К ней прикасались руки тех, кто убил моего Илмари Мурто. Они не принесли счастья в нашу страну, эти руки. Они принесли нам кровь и горе. Я сказал ей:
— Ты мне в той комнате постели. Я очень устал. И у меня привычка теперь размахивать во сне руками. В окопах привилась.
Она поняла, что это значит, но не стала мне возражать, не стала упрашивать. Она только сказала:
— Что же ты нервы свои не сберег? Но ничего. Дома все это пройдет.
И она постелила мне в соседней комнате. Для этого ей пришлось несколько раз пройти мимо меня с бельем, одеялом и подушками, и каждый раз она обдавала меня запахом дорогих духов. При этом она делала вид, будто так и надо, будто вполне естественно для супругов лечь порознь в первую же ночь после трехлетней разлуки. Она даже напевала что-то про себя, устраивая мне отдельно постель в соседней комнате. А я сидел и ждал. Я даже не спросил, откуда у нее такой яркий шелковый халат. Она сама догадалась пояснить, сказав, что Гуннар Линдблум нашел ей место личного секретаря у одного состоятельного торговца тканями и деревянной обувью в Корппила. Она служила у него полгода. Но сейчас он за границей. Бежал от русских. Они хотели судить его за участие в укрытии оружия. Они нашли у него целый склад.
Потом она стала раздеваться и сделала это так быстро, что я не успел подняться с места, как она уже стояла у своей постели голая, в одних чулках, повернувшись ко мне спиной. Я даже задохнулся — так это было неожиданно. И сердце у меня усиленно заколотилось, когда я опять увидел все то красивое, гибкое и упругое, что когда-то вскружило мне голову. А она обернулась ко мне и, должно быть, догадалась, что во мне творится, потому что губы ее сложились в улыбку и дрогнули крылья ноздрей, а в глазах мелькнуло торжествующее выражение. Однако длилось это у нее один миг. Сделав тут же вид, что не замечает моего волнения, она уселась на край постели ко мне лицом и начала стягивать с ног тонкие чулки, высоко поднимая колени. Но я уже не смотрел на нее, спешно направляясь в свою комнату.
Сон долго не приходил ко мне в эту ночь. Мысль о том, что лежало там под одеялом, в соседней комнате, нежное и благоуханное, заставляла меня ворочаться и вздыхать.
С каких пор взяла она себе в привычку ложиться без нижнего белья? Какую выучку прошла она тут без меня за три долгих года? Она тоже не сразу заснула и даже вставала дважды, включая свет. Первый раз она подошла к открытой двери моей комнаты и постояла немного, вздохнув напоследок так громко, что нельзя было ее не услышать. Вздохнув, она сказала как бы про себя: «Бедный Аксель. Я так виновата перед тобой, так виновата…». И, сказав это, она прислушалась, но кончила тем, что вернулась в постель. А второй раз она, кажется, ушиблась или прикинулась ушибленной. Во всяком случае, она поплакала немного, затихая временами, чтобы прислушаться. Но я не встал и даже не подал голоса, чтобы ее утешить.
Только одну ночь провел я в своем новом доме после войны. Больше мне там нечего было делать. Утром я взял инструменты и ушел в свою старую маленькую хижину, на которую теперь уже никто не мог оспаривать моего права. Но, бог мой, какой вид она имела! Она вся как-то осела на один угол, где соединялись бревна задней и боковой стен. И этот угол стал гнилым, совсем гнилым. Должно быть, крыша пропускала на этот угол воду еще во времена отца, и хотя Илмари после того обновил над ним крышу, однако угол этот уже не мог снова стать здоровым углом. Перенеся от непогоды то же, что и все другие стены, он разрушился раньше их. Он стал настолько трухлявым, что
заостренный кол вошел внутрь хижины, когда я ткнул им с размаху в этот угол.Но я сделал все, что мог, стремясь вернуть свой родной дом к жизни. Я разобрал дровяной навес, тоже подгнивший у основания, и пустил самые крепкие из его досок на обшивку больного угла хижины. А два верхних продольных бревна от навеса оказались вполне пригодными к тому, чтобы подпереть ими хижину с этого угла. Потом я протопил печь, которая, должно быть из экономии, выпускала в трубу только одну половину дыма, а другую половину оставляла про запас внутри хижины. Это показало мне, что для жилья мой родной дом уже не годится, по крайней мере на зимнее время. И все же я попробовал усидеть внутри него, глотая всю горечь и сырость, которыми он меня угощал, а наглотавшись их вдоволь, вышел наружу. Но вышел не затем, чтобы покинуть свой дом, а затем, чтобы перенести в него из нового дома свои остальные вещи.
Мне следовало поторопиться с этим, пока Айли была одна. Я не поторопился и упустил удобное время. Огибая дачу Муставаара, я увидел мелькнувшую впереди легковую машину. Она пришла к озеру от усадьбы Сайтури и, сделав поворот возле дачи Муставаара, приблизилась вдоль берега озера к моему новому дому. Она уже остановилась, когда я обогнул дачу Муставаара, и Улла Линдблум уже несла свои полные груди к моему крыльцу, на котором с улыбкой на лице стояла Айли, раскинувшая руки для объятий.
Но я все-таки прошел в свой дом и даже поклонился Улле Линдблум, которая милостиво протянула мне руку в замшевой перчатке и сказала:
— Что это вы таким букой глядите, Аксель? Или не рады возвращению к своей очаровательной хозяйке? Жена ваша — прелесть. Она обворожила все наше общество. Вы должны гордиться такой женой. А вы даже не даете себе труда понять, каким сокровищем владеете. Неблагодарный вы! Вам на руках ее носить надо!
Она всегда очень много и быстро говорила, эта цветущая, круглолицая Улла, у которой рядом с румянцем щек вся остальная кожа лица и шеи была нежная и белая как молоко. Она любила много говорить еще и потому, что это позволяло ей показывать людям свои красивые белые зубы в окружении накрашенных губ. А кончив говорить, она обыкновенно оставляла свой рот приоткрытым, чтобы продлить для собеседника приятное зрелище. Моя Айли, как я заметил, тоже усвоила эту манеру приоткрывать без надобности рот для показа своих зубов, хотя он у нее и в закрытом виде был не менее красив. Но одинаковые манеры и похожие платья не делали их самих похожими друг на друга. И тем не менее миловидны они были обе, несмотря на разницу в полноте, цвете волос и кожи. Каждая из них сохраняла свое, не подавляя своей миловидностью другую, а скорее даже дополняя ее. Уж не потому ли Улла и выбрала мою Айли себе в подруги?
Но не мне было разбираться во всем этом, ставшем для меня чужим. И не ей было давать мне советы по поводу Айли. Я сказал:
— Найдутся руки посильнее моих, чтобы ее таскать.
Улла вызывающе вскинула голову, рассыпая на обе стороны от нее свои белокурые волосы, и сказала, отворачиваясь от меня.
— Видно, что и вас коснулись всякие вздорные слухи. А вы бы меньше им верили. Они неизбежны там, где у мужа красивая жена, смею вас уверить.
— Да, неизбежны, как и всякие черные опасности, о которых нейти Улла не может не знать.
Так я ответил ей, намекая на фамилию Муставаара. А она сказала пренебрежительно:
— О, господин Муставаара с его солидными знакомствами в международных сферах стоит вне упреков. И общение с ним, даже косвенное, для некоторых вообще незаслуженная честь…
Тут она обернулась к Айли, сказав ей:
— Кстати, ты знаешь, бедный Рикхард! Вот они где сказываются, наши трудные времена, когда марка без конца падает и падает в цене. Ему необходимо как можно скорее уехать, а денег на океанский теплоход недостает. Подумай только: поступило требование привлечь его к суду за жестокости в лагере. И от кого поступило? От имени финских рабочих и крестьян. Какая нелепость, правда? Это же были русские! Они по заслугам получали. За войну против финнов. И вдруг финны — в их защиту. Абсурд! И вот надо ехать, а денег нет. Россия поглотила все его сбережения. И теперь он временно поет в ресторане «Балалайка». Но как он поет! Ай-ай-ай! Это что-то божественное!