Дубль два
Шрифт:
На столе стояла большая чугунная сковорода, в которой шкворчала яичница с колбасой, радостно тараща на меня свои ярко-оранжевые глаза. Таких в городе не купишь, пожалуй. Поднимался парок от стопки ржаных гренок и от чашек с чаем.
— Садись, чего застыл, как не родной? — махнул Алексеич на табуретку. Основательную, как и всё здесь, массивную, крашенную белой краской и с круглым лоскутным покрывалом-подушечкой сверху.
— Приятного аппетита, — вежливо кивнул я старику.
— И тебе на здоровье, — ответил он и захрустел гренком.
Завтракали в тишине. Я всегда
Мысль о ней впервые, кажется, за несколько недель не заставила вспоминать правила дыхания «по квадрату» и искать на запястье, на гороховидной кости, точку, что помогала при тахикардии и аритмии. Я даже замер, перестав жевать.
— Ты про еду лучше думай, а не про бывшую свою, от неё пользы всяко больше, от еды-то, — пробурчал лесник, отхлебнув чаю. Он внимательно смотрел на меня поверх своей эмалированной кружки.
— А как ты узнал, дядь Мить? — я даже вздрогнул от неожиданности.
— Так я ж леший. И колдун я, ага, — ухмыльнулся он, поставив чашку. — Мне, Славка, лет много, я живу долго, видел всякое. Вот не поверю, хоть убей, что ты сейчас взялся размышлять о творчестве поздних импрессионистов или биноме Ньютона.
Ну да, логично. И я подцепил вилкой ещё яичницы, продолжая повторять про себя слова деда про то, что от еды всяко больше пользы-то.
— Во-о-от, другое дело! — похвалил он. — А чтоб повеселее стало — музыку заведём, пожалуй.
И он потянулся к близкому подоконнику, где между горшками с геранью и столетником примостился маленький приёмничек. Из него зазвучали звуки пианино, будто в старых фильмах про пионеров. С такими как раз или на завтрак строиться, или на зарядку.
— Ты гляди-ка! Как по заказу! — вскинул в удивлении брови старик.
А весёлый женский голос запел: «Если тебе одиноко взгрустнётся, / Если в твой дом постучится беда, / Если судьба от тебя отвернётся, / Песенку эту припомни тогда.»*
Я вспомнил эту песню. Батя любил напевать её раньше. На словах про «если к другому уходит невеста — то неизвестно, кому повезло», у меня поползли брови наверх. На «если ты просто лентяй и бездельник — песенка вряд ли поможет тебе» я отложил вилку и уставился на приёмник с подозрением. Критическое мышление, проснувшееся, видимо, от сладкого чаю, отметило, что как-то странно много совпадений в одной песне для конкретно взятого жизненного участка не менее конкретно взятого Ярика. Или Славки?
— Чего напрягся-то? — веселился дед, глядя на тревожного меня.
— Странно как-то, — неопределенно кивнул я на приёмник.
— Ещё как, — ухмыльнулся он. — У тебя детей-то нет, да сестёр-братьев меньших не было, вот и странно. А то знал бы, как оно бывает, когда говоришь мальцу: «да не бери ты в голову, жизнь длинная, эта малость вообще никакого значения в ней не имеет!». А он тебе в ответ: «дурак ты неумный и не понимаешь ничего! Эту серию в этом году больше повторять не будут! Как же мне прожить ещё целый год, когда кино опять с начала начнут показывать?!». Да со слезой ещё, с мукой!
А я вдруг вспомнил, как переживал расставание с первой своей девушкой, в девятом
классе. И кричал на отца, что тот вообще ничего не понимает, что жизнь окончена! И покраснел, опустив глаза. Но тут же вскинул их обратно на приёмник.— А откуда у тебя электричество, дядя Митя?
Лесник обернулся на подоконник, посмотрел на шнур питания, что уходил вниз, под стол. Поскрёб щетину на щеке и задумчиво предположил:
— Может быть, подземный кабель?
Меня едва не закоротило самого. Я читал ровно такую же историю, кажется, в каком-то из «Дозоров». Только вот сам я был ни разу не в книжке и в магию особо не верил. Читать любил, а так — нет.
— Всегда прокалываешься на мелочах, — кивнул грустно лесник. Но тут же прыснул и рассмеялся. Видимо, я выглядел достаточно обалдевшим, чтобы вызвать искренний весёлый смех.
— Батареи у меня на крыше, Славка, солнечные. И аккумуляторов на чердаке с десяток. Ванятка мой перестраховался — как-то пару дней дозвонится не мог, пурга как раз мела, ветряк мой поломала, а поставить обратно не дала. Вот сын и привёз мне панели, на крышу положил, да через какие-то хитрые приблуды к большим батарейкам присобачил. Так что у меня и телевизор есть, и холодильник даже. Только не люблю я их. В одном дурь одна, а в другом у харчей вкус пропадает. Веришь, нет, но как полежат пару дней в белой гладкой темноте — не могу есть, хоть тресни. Ну, то есть могу, конечно, но без радости. А без радости лучше лишний раз ничего не делать, — вдруг нахмурился он.
Я на всякий случай заглянул под скатерть. На стене под столом к бревну была прикручена розетка. Обычная, квадратная, бежевая. Легран. На рынке такими торговали, помню, в соседнем павильоне. И провод к ней шёл самый обыкновенный, белый.
— Пошли, книгочей подозрительный, — хмыкнул старик, — надо перекурить это дело.
Я поднялся и потянулся следом за ним. Но сперва помог убрать со стола. Чашки сполоснул под рукомойником и передал деду — он поставил их на решетчатую сушилку в верхнем шкафчике, крашеном в светло-голубой, с прямоугольными стеклышками за широкими штапиками. Сковородку он забрал с собой на улицу.
Уселись прямо на ступеньки крыльца, между резными столбиками, покрытыми, кажется, лаком. Батя таким пол на веранаде красил, то ли палубный он, то ли яхтенный — сейчас не вспомню. Но точно запомнил, что к олифе руки липнут, а после этого лака дерево гладкое, будто стекло, становится. Эти столбики выглядели янтарными, и утреннее солнце блестело в них, как в начищенных медных трубах торжественного оркестра, молчащих перед тем, как над толпами разнесутся звуки марша.
— Надумал ли? — спросил, не поворачиваясь, лесник, лизнув лоскуток газеты, выдернув и сложив обратно в кисет лишние нитки табаку.
— Чего? — спросил я, повернувшись к нему.
— Зачем ты себе сам? — напомнил он вчерашний вопрос.
Да, казалось, в промежутках между гроздьями крупной чёрной смородины во сне я думал и об этом. И ответ казался мне вполне правильным. И в контексте происходившего последние дни нормальным.
— Да. Надумал. Я себе затем, чтобы дальше жить свою жизнь, а не чужую. И так, как я считаю нужным, а не другие. Раз в этом мире меня ничего особо не держит — значит, я ничего никому и не должен, — я смотрел на мои чёрные носки, футболку и трусы, что висели на шнурке. Ночью их совсем не разглядеть было. А вот дедовы белые майку и портянки тогда видно было отлично. Хоть и сохли они от лавки гораздо дальше.