Дублинеска
Шрифт:
Он погружается в чтение, в стихотворение о том, что все рушится, – именно оно показалось особенно подходящим его налитым кровью глазам крепко бодрствующего читателя. Он отдается ритму и одновременно воображает, будто все вокруг залито слепящим светом, а он превратился в пилота-виртуоза, со свистом пролетающего сквозь вечную жизнь. Он вот-вот оставит позади все стадии развития человечества: железный и Серебряный века, эпоху Гутенберга, компьютерную эру и самый последний смертный век – и явится в самый последний момент, чтобы принять участие во вселенском потопе, великом закрытии и погребении мира, хотя, пожалуй, правильнее будет сказать, что, сжигая за собой эпохи, мир сам торопится к своему грандиозному финалу и уже объявленным у Йейтса похоронам: «Везде распад; прогнила сердцевина / Идет на мир безвластия лавина / И, расплеснув кровавою волной, / Невинность погребает под собой» [34] .
34
Перевод Ю. Мачкасова.
35
У.Б. Йейтс. «Кельтские сумерки».
Нет никаких сомнений, не прочитай он сейчас этих строчек Йейтса, он и не вспомнил бы об отцовских словах. Но он прочел и уже не может перестать думать о том, что теперь он, наконец, понимает, какой смысл вкладывал отец в свой вопрос. Должно быть, ветра, дувшие тогда на каталонском побережье, настолько взволновали отцовское подсознание, что он не выдержал и осторожно, обиняками, заговорил об утерянном великолепии. Должно быть, отца не интересовала ни тайна жизни вообще, ни тайна бушевавшей тогда грозы, его вопрос был о чем-то более близком – обо всем том, что, словно охапка роз, исчезало у него на глазах под сотнями лопат влажной земли.
Вероятно, это и есть настоящая, внутренняя причина отцовской тревоги во время той грозы. А коли так, он не может отрицать, что обнаружил ее благодаря бессоннице, видимо, она наделила его пророческим даром, которого он прежде за собой не знал, и, подтолкнув его к пониманию отцовских слов, явила ему новую широкую панораму.
Он идет на кухню и, опустившись до прозы, делает себе бутерброд с окороком и двойной против обычного порцией сыра. Он думает о Нью-Йорке и спрашивает себя, не надеется ли он обрести там потерянный в раннем детстве совершенный и добрый мир? Не там ли, не в городе ли, на который символически направлены все его упования, погребена, словно охапка роз под тоннами земли, большая часть его жизни? Может, и там. Откусывает от бутерброда раз и другой. В этот момент он ненавидит себя за пошлость, но уж больно хорош сыр. Вспоминает фразу Вуди Аллена о действительности и бифштексе [36] . С каждой минутой ему все меньше хочется спать. Не этого ли он добивался? Если этого, то он преуспел. Ему кажется, что у него открылось особое зрение. Он словно готов повторить опыт Сведенборга, человека, спокойно говорящего с ангелами. Временами ему кажется, что бессонница действует на него, как когда-то выпивка. Такая необходимая ему выпивка. Кто это там? Он улыбается. В доме снова ощущается чье-то присутствие, он уловил его своим обострившимся от возбуждения животным чутьем. Это ощущение очень реально, и даже мысль о том, что к нему внезапно может вернуться понимание одиночества и пустоты, его печалит.
36
Намек на фразу «Я терпеть не могу действительности, но это единственное место, где я могу получить хороший бифштекс».
Он зачитался «Хрониками Далки» Фланна О‘Брайена – это его способ настроить сознание на поездку в Дублин. Кроме этого, бар «У Финнегана», в котором Нетски намерен основать рыцарский орден, находится в этом самом Далки – в маленьком прибрежном городке в какой-нибудь дюжине миль к югу от Дублина.
Фланн О’Брайен пишет о Далки: «Это довольно необычное местечко, тихое и сонное, словно сидящее на корточках. На его непохожих на самих себя узких улочках все время происходят встречи, на первый взгляд кажущиеся нечаянными».
Далки, место случайной встречи. И странных явлений.
На страницах «Хроник Далки», беседуя с ирландским приятелем, появляется живой и здоровый Блаженный Августин. Джеймс Джойс прислуживает туристам в дублинском баре и категорически отказывается от какой-либо связи с «Улиссом», «этой липкой коллекцией мерзостей», – говорит он.Мощный порыв сна толкает его и снова заставляет клюнуть носом. И опять он чувствует на себе чей-то взгляд. Вернулась Селия, а он и не услышал? Он зовет ее по имени, но никто не отвечает. Мертвая тишина.
– Джеймс?
По правде говоря, он и сам не понимает, почему «Джеймс», но очень надеется, что это не Джойс собственной персоной бродит сейчас по его дому.
Он боится уснуть, подозревает, что к нему может вернуться его кошмар, в котором слепое божество с внешностью утомленного примата раскрывает ему объятия, стало быть, он должен принять его на грудь. Риба смотрит на него откуда-то свысока, но нельзя сказать, что его положение лучше – оба заперты в клетке и приговорены к вечным мучениям от разъедающей душу внутренней гидры – болезни автора.
Ровно в одиннадцать утра он чувствует, что его вот-вот свалит сон. Он колеблется, не в состоянии решить – уснуть ли ему и стать жертвой того, что его друг Хюго Клаус назвал «редакторской мукой», или еще побороться. Досадно, что сон напал на него именно тогда, когда он на несколько мгновений обрел такую невероятную ясность мысли.
Через пять дней в этот же самый час его самолет приземлится в Дублине. Хавьер, Рикардо и Нетски будут его встречать, они приедут днем раньше. Хавьер и Рикардо по-прежнему пребывают в неведении относительно его планов, они знают о Блумсдэе и о первом заседании ордена Финнеганов, но не подозревают о том, что им предстоит принять участие в погребении эры Гутенберга. Хорошо бы Нетски разъяснил им все в первый же день, пока они будут втроем. Хорошо бы, чтобы у Нетски к его приезду уже были какие-нибудь идеи по поводу церемонии и он бы уже нашел подходящее для нее место.
На него накатывают волны усталости, но он укрылся от них мыслями о скорой ирландской поездке. Кроме этого, его беспокоит, что, хотя он уже несколько часов как не хикикомори, он смахивает на него сильнее прежнего. В душе он больше не компьютерный аутист, но знает, что, если Селия, вернувшись, обнаружит его спящим, она немедленно – и совершенно несправедливо, но что он может поделать? – решит, что он окончательно превратился в одного из этих японцев, что проводят ночи за компьютером, а днем спят.
Ему теперь абсолютно ясно, недаром говорят, что мало быть, надо казаться, чтобы перестать быть хикикомори, недостаточно просто оставить прежние привычки, надо, чтобы это и выглядело так, будто он их оставил. И как ему теперь быть? Раньше или позже его все равно свалит усталость. Он совершенно выбился из сил и обязательно уснет, у него нет выбора. Он хочет отложить на другое время опыты с колебанием на границе безумия и здравого смысла. Но тут же видит, что не в состоянии их прервать. С усилием встает с кресла. Он не желает поддаваться сну, и ему совершенно не хочется, чтобы Селия по ошибке решила, будто он – все тот же одержимый компьютерный аутист.
Он одевается, берет зонтик, несколько секунд колеблется, но в конце концов выходит на лестничную клетку, вызывает лифт и спускается на улицу. Ему давно нужно сходить в аптеку за кое-какими лекарствами, до сих пор ему было ужасно лень, но теперь у него есть время на повседневные нужды. Он идет в аптеку по соседству и покупает прописанные врачом таблетки – он принимает их уже два года, со времен приступа, уложившего его в больницу. Атенолол, астудал, кардуран, тертенсиф – все лекарства для снижения давления… Потом он покупает в пекарне пиццу с сыром рокфор – он съест ее холодной по дороге домой, – и сухарики к сваренному Селией супу.
Вот он идет под дождем по улице, несет пакет из аптеки и ест на ходу пиццу. Фасонистые темные очки скрывают следы физического распада, ускоренного бессонницей. Время от времени он самым забавным и трогательным образом поглядывает на сухарики. Сегодня, несмотря на свою обычную чудаковатость, он выглядит нормальней обычного и может показаться простым местным жителем – да он и есть простой местный житель, возвращающийся с покупками из аптеки и пекарни. В прошлый раз его видели гуляющим под дождем в старом дождевике, в рубашке с поднятым полуоторванным воротником, в дурацких коротких штанах и с мокрыми, облепившими голову волосами. Должно быть, он производил дикое впечатление: бедный успешный издатель, по которому давно плачет сумасшедший дом. Сбрендивший сумасброд. Из-за этого многие соседи смотрят на него с опаской и недоверием, хотя прежде не единожды видели его по телевизору, где он здраво и трезво говорил о книгах – тех, что он издавал, и тех, что прославили его издательство.