Дублинеска
Шрифт:
Старость, смерть и ни одной по-настоящему плотной портьеры, чтобы скрыть от него безрадостное будущее и мертвящее настоящее. Он вглядывается в собственные глаза в зеркале и приходит в ужас от ирландского света, на мгновение отразившегося в его радужке, этот свет полон насекомых, в нем целая куча разнообразнейших мотыльков – совершенно мертвых. Можно было бы сказать, что в глазах его – сеть, та, что словно воспроизводила пугающую работу мозга Спайдера. Охваченный паникой, он отводит взгляд, но еще какое-то время с трудом удерживается, чтобы не закричать.
Идет к окну в поисках вида поживее и, выглянув во внешний мир, обнаруживает, что по улице быстрым шагом идет молодой человек. Проходя прямо под окнами, он поднимает сильно косящие глаза и злобно смотрит на Рибу, его потешная хромота слегка сглаживает жуткое впечатление от бешенства в его взгляде.
Кто он, этот колченогий гневливец? Рибе кажется,
– В мир света навсегда они ушли [29] .
Он снова смотрит в окно, но косоглазого молодого человека уже нет, никто не ковыляет вдоль по улице. Не исключено, что, бесплотный и злобный, он просто вошел в какой-нибудь дом, как бы то ни было, его нигде не видно. Как странно, думает Риба. Он уверен, что видел его секунду назад, но, с другой стороны, в последнее время некоторые люди, встречающиеся ему на пути, исчезают с невероятной быстротой.
29
Перевод Д. Щедровицкого.
Он возвращается в гостиную, но там, кажется, не осталось ничего, чтобы поддержать беседу, только воздух, все более кладбищенский с каждой минутой, и та особенная свинцовая атмосфера, какая висит в залах ожидания. И тогда он, сам не зная, отчего, вспоминает вдруг, что написал в «Центре» Вилем Вок: «Иметь мать и не знать, о чем с нею говорить!»
Надо выбираться отсюда, думает он, невозможно больше находиться в этом доме. В противном случае он вскоре онемеет и умрет, и несколько дней спустя будет бродить по коридорам и делиться сигаретами с другими призраками.
– В мир света навсегда они ушли, мама, – бормочет он себе под нос.
И мать, отлично расслышавшая его слова, смеется, довольная, и кивает ему головой.
Каким невероятно далеким кажется ему сейчас день, когда в нем проснулось его издательское призвание. Лучше всего он помнит, как после многих лет призрачного молчания к нему в полном одиночестве явилась литература. Как это выразить, как рассказать об этом? Невозможно. Даже будь он писателем, он столкнулся бы с определенными сложностями. Потому что это было невероятно, литература явилась к нему воздушной походкой, легконогая, в красных туфельках на высоком каблучке, в русской шапочке набекрень и в бежевом плаще. И все равно он заинтересовался ею, только когда сознательно принял ее за Катрин Денев, не так давно виденную им в дождевике и с зонтиком в чрезвычайно ненастном фильме о Шербурге.
– Сдается мне, ты ничего не знаешь о Дублине, – говорит мать, врываясь в его мысли.
Он и забыл, где находится. Ему казалось, что он еще на прошлой неделе, в той среде, когда он пробормотал себе под нос, что в свет навсегда ушли они, и мать согласно покивала головой. Но нет, это уже другая среда, следующая.
Как же ему жаль, что именно тогда, когда он вспомнил, как однажды в страшнейшей мысленной путанице вообразил, будто литература была Катрин Денев, и так и не сумел выбрать момент, чтобы исправить свою ошибку; в то мгновение, когда он увидел ее мысленным взглядом – одинокую и соблазнительную, совершенно голую под плащом, в красных туфельках и в шапочке набекрень, увидел ее легкомысленное отчаянье дождливого дня, – его мать не дала ему насладиться видением, а оно так его возбуждало. Ведь когда он познакомился с Селией, она тоже показалась ему почти копией Денев из Шербурга.
– Ты права, я знаю только, что Дублине иногда идет дождь, – соглашается он, борясь с тошнотой. – И тогда в городе повсюду начинают расти дождевики.
Он имеет в виду непромокаемые плащи? Мать говорит, что в детстве он страшно их любил, вечно ждал дождя и тыкал в плащи пальчиком. Она хочет знать, действительно ли
он не помнит об этой страсти. Нет, абсолютно не помнит. Но если подумать, не исключено, что то восхищение, которое он испытывает к Катрин Денев, родилось именно из его любви к дождевикам. Никто не знает о том, что он спутал Денев и литературу. Никто, даже Селия. Было бы ужасно, если бы кто-нибудь прознал, особенно если бы эта информация попала к его недругам. Все бы над ним смеялись, как пить дать. Но что делать, если все обстоит именно так, и на самом деле это не так уж и поразительно? С незапамятных времен он ассоциирует Денев с литературой. И что из того? Кто-то считает, что его любовница похожа на испорченный шоколадный торт, съеденный украдкой на рабочем месте. Покуда секрет не раскрылся, ничего дурного не произошло. На самом деле у других есть секреты куда более нелепые, просто они о них молчат. Хотя, конечно, есть и такие, что не молчат, и такие, чьи секреты не нелепы. Взять хоть Сэмюэля Беккетта. Однажды мартовской ночью в Дублине на ирландского писателя снизошло откровение, просветление такого рода, что просто завидки берут:Год прошел в духовном мраке и скудости до самой той незапамятной ночи в марте, на молу, под хлещущим ветром, – не забыть, не забыть! – когда я вдруг все понял. Это было прозрение [30] .
Действительно, была ночь, и юный Беккет бродил, по своему обыкновению, в одиночестве. Остановился на иссеченном бурями молу. И в это мгновение все как будто встало на свои места. Годы сомнений, поисков, вопросов и неудач внезапно обрели смысл, и словно нечто само собой разумееющееся явилось видение того, что ему предстоит воплотить: он понял, что тьма, которую он изо всех сил пытался оттолкнуть, на самом деле была его ближайшим другом, он увидел мир, который должен создать, чтобы дышать. В этот момент и возникла его нерушимая связь со светом сознания. Нерушимая до последнего вздоха бури и ночи.
30
Сэмюэль Беккет. «Последняя лента Крэппа» Пер. Е. Суриц.
Если ему правильно помнилось, этот ноктюрн на дублинском молу в слегка измененном виде возник позже в «Последней ленте Крэппа».
И что же останется под конец от всей нашей жалкой жизни? Одна только старая шлюха, прогуливающаяся в смехотворном плащике под дождем по пустующей пристани.
В своем эссе – без сомнения, запутавшись, потому что он вообще имел обыкновение путаться в своих эссе, – Вилем Вок подчеркнул, что эта женщина в плаще появляется и в «Мерфи», только там она куда моложе, ее зовут Селия, и она проститутка, живущая с молодым писателем – героем книги.
Ему всегда казалось невероятным совпадением, что эту проститутку зовут так же, как и его жену. Это простое уравнение с одним неизвестным, и старуха из «Последней ленты» из-за своего смехотворного плащика а ля Катрин Денев превосходно может оказаться литературой, и в то же время порядком постаревшей Селией из «Мерфи», и даже его женой Селией, в этом случае – порядком помолодевшей.
От всего этого он чувствует, что слегка заплутал, словно бы это он, влажный от страсти и волн, брел по дублинскому молу под хлещущим ветром. И тут ему на память приходит макинтош, что появляется в шестом эпизоде «Улисса». Макинтош этот, вспоминает он, был на неизвестном, явившемся на похороны Падди Дигнама. Забавно. В наши дни «Макинтош» – это только знаменитый компьютер, но в те времена это был непромокаемый плащ, изобретенный Чарльзом Макинтошем. Он добавил одну букву к собственной фамилии [31] – и начал торговать макинтошами.
31
Изобретателя непромокаемой ткани звали Чарльз Макинтош (Charles Macintosh), а дождевик его изобретения был назван в честь него – «mackintosh».
Тут Риба неминуемо начинает думать о том, что он не только привилегированный свидетель перехода от печатной эпохи Гутенберга к эпохе цифровой, он присутствовал еще и при переходе от непромокаемых макинтошей к одноименному компьютеру. Не отслужить ли ему заодно панихиду по эпохе этих дождевиков? Его распирает от гордости за способность издеваться над собственными прожектами и заботами.
Неизвестного с кладбища Проспект мы встретим в книге Джойса одиннадцать раз, но впервые он появляется в шестом эпизоде. Комментаторы «Улисса» так и не пришли к единому мнению относительно его личности.