Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Думки. Апокалипсическая поэма. Том первый
Шрифт:

Катались на снежных мотоциклах – я всю дорогу прокатался уткнувшись носом в ватник Лежкиного отца, такой страх! – мотор ревет и задницей по всем кочкам. Собирали грибы, заблудились – если медведь, ты его по носу, у него там самое чувствительное, а на дерево от медведя бесполезно, вот если волк, тогда на дерево, а в нос не надо, смотри не перепутай! А потом разблудились, нашли дорогу и ни волк, ни медведь уже не страшны. Сгорели на водохранилище – сидели потом в сметане, а мы с Лежеком друг дружке кожу еще со спины обдирали. А слабо сожрать? Со сметанкой хорошо пойдет!

Это всё выходные с родителями Лежека, но и в будни с ними не заскучаешь: я часто оставался у Лежека на ночевку и мы все вместе играли в лото и я выучил название всех-всех бочоночков от «кола», он же «копейка», он же «рупь» до «снеговиков», «дедушкиного соседа» и самого «деда»; «дед» – это девяносто, потому что старый. Мы играли в «дураков» и часто именно мне приходилось залезать под

стол и кукарекать оттуда – такая позорная традиция за проигрыш. Вешали на стену простыню, наводили фильмоскоп и читали впеременку про динозавров, которые прятались от всего мира в каком-то диком лесу – были разные, но этот был моим любимым и Лежек его тоже очень любил. Или просто смотрели до глубокой ночи какой-нибудь фильм по телевизору – тоже интересно, фильмы-то по ночам показывают для взрослых! Не понятно, конечно, зачем мужику с усами как у отца Лежека режут ножом торт в форме его же головы – но днем-то такой дичи не покажут! Значит надо досмотреть, пусть и приходится спички в глаза втыкать.

Оставшуюся от непонятного фильма половину ночи мы спали с Лежеком в одной узенькой кровати под одним одеялом и обычно вовсе и не спали, а щипались и пихали друг дружку локтями и коленками. А еще разговоры самым тихим шепотом с самом важном и самом волнующем, о бородатых гномьих женщинах, например, и о всяком другом разном, хихикая и краснея так, что краску и под одеялом было видать.

А на утро пили гадкий и горький кофе с лимоном из термоса – этот кофе всегда готовила мама Лежека с вечера. Но кофе почему-то не помогал, бодрости у нас с Лежеком – ровным счетом ноль бодрости после бессонной ночи.

Теперь же и не поверить, что эти люди, родители Лежека, били когда-то такой энергией.

– Здравствуй, – отвечает мама Лежека, выглядывая из-за плеча его отца.

– Здравствуй, – отвечает его отец.

– Здравствуй, – зачем-то повторяет мама Лежека.

Мама Лежека отступила чуть-чуть, как бы приглашая меня войти, а я бы и вошел, да не могу: отец Лежека стоит в проходе, не двигается, как будто уснул с открытыми фарами. Я сделал шаг, фальшиво кашлянул в кулак, а он качнул усами и вроде как очнулся, подвинулся, отнял руку от косяка и, наконец, позволил мне войти.

Кажется, у них в квартире тепло. Я вытянул руки из рукавов – когда на улице холодно, я всегда так хожу, руки в рукавах. Я бы мог носить варежки, да где столько варежек найдешь?! – не живут у меня варежки. Дай мне миллион варежек, я их в три дня растеряю, варежки, а то и быстрей, может, справлюсь. Хоть резинками их ко мне пришей, хоть цепями прикуй, вместе с резинками, вместе с цепями и потеряю. Вот так, а почему – не знаю.

Можно остаться в куртке или это некультурно? Лучше, наверное, снять. Расстегнул куртку, снял, хотел было повесить на крюк, но отец Лежека протянул руки и мне пришлось отдать куртку ему.

– Спасибо, – поблагодарил я его.

– Не за что, – качнул он усами.

– Не за что, – сказала и мать Лежека.

– Не за что, – повторил за ней его отец.

А сам стоит, будто снова заснул, мою куртку в руках держит, на крюк не вешает.

Я сложил ладони и дыхнул в них, потер одну об другую, как когда моешь руки. Потер с другой стороны, пястью об пясть, мол, холодно изображаю. Раньше родители Лежека обязательно напоили бы меня чаем, мне бы и изображать ничего не пришлось. И даже просить не надо было, это как-то само собой подразумевалось: если с холода, значит чай. И вареньем бы накормили с чаем, да еще и спросили бы какого именно варенья я желаю. А теперь – сам спросить я почему-то стесняюсь, а они не предлагают, а, может, и не помнят уже что такое чай и с чем его едят.

Но вот что точно, так это то, что они не предлагают мне чаю не потому, что им не нравится, что я пришел. Они любят, когда я к ним прихожу, хоть и выразить теперь этого не умеют. Они смотрят на меня тихо и молчаливо, но я знаю, что они рады меня видеть. Я знаю это, потому что каждый раз, когда я ухожу от них, мама Лежека зовет меня приходить еще, а его отец пусть и не говорит ничего, но согласно кивает своими усами. Еще и у двери ждут, а то как бы моргал глазок их двери так сразу? Может быть, мои визиты напоминают им о старых временах, когда мы с Лежеком постоянно вертелись у них под ногами, или заперевшись в его комнате, играли или выдумывали все новые и новые детские шалости и, должно быть, воспоминания эти также приятны для них, как и для меня.

Я прошел по коридору к комнате Лежека. Его дверь закрыта, а соседняя дверь родительской комнаты – нет, и в просвете между дверью и косяком я увидел большой, сам серебряный и катушки у него серебряные, магнитофон. Только это я так помню, что и магнитофон и катушки серебряные, теперь они зачехлены серой пылью и оттого потеряли свой серебряный цвет.

С этим магнитофоном связано много историй. Родители Лежека даже и не догадывались, например, что магнитофон этот, совсем даже и не магнитофон. На нем конечно можно было слушать и музыку, но гораздо интересней оказывалось тайком, когда никого кроме

нас с Лежеком в квартире нет, снять его с полки, уложить на пол, и магнитофон превращался в самый настоящий пульт управления космическим кораблем. У магнитофона были две великолепные вращающиеся катушки – межгалактический телетайп, куча кнопок и тумблеров и даже какой-то индикатор со стрелочкой, относительно функции которого мы с Лежеком всегда спорили. По моей, более оправданной версии, стрелка показывала скорость нашего корабля и это было так очевидно, ведь когда наш звездолет выходил на сверхсветовую, стрелка всегда задиралась до красной зоны индикатора, а когда мы шли на крейсерской, всего лишь подергивалась легонечко где-то по серединке. Я в рацию-кулак: проверить приборы – как слышно, прием! Лежек и тоже в кулак: держу семьсот, и: как слышно, прием! А мой голос из его рации-кулака: первая космическая – как слышно? Разве не хорошо? Хорошо, да Лежек все норовил попортить. Ему почему-то казалось, что это высотомер, хотя мне так и не удалось допытаться, какую именно и от чего отмеряет этот прибор высоту и вообще какая такая высота существует в межзвездном пространстве. Но Лежек был на удивление крепок в своем глупом решении считать спидометр звездолета высотомером и поэтому этот несчастный прибор был то тем, то тем попеременно по нашему обоюдному договору. Хорошо? – хорошо! Да только договор этот часто подписывался кровью из разбитого носа.

Сколько было таких вещей, которые тогда казались интересными, а теперь перестали работать, оказались ненужными и не оттого ли они покрылись серой пылью?!

На дверном косяке комнаты Лежека – зарубки карандашом: возраст-рост: зарубки, зарубки, зарубки, вот и последняя – все, больше не будет.

Я зачем-то постучался в дверь комнаты Лежека, будто кто-то мог бы оттуда мне открыть или пригласил бы войти. Я подождал немного, как если бы все-таки сомневался что, может, и ответят на мой стук, и сам открыл дверь. В комнате мало света и пылинки кружат в мутном солнечном лучике, пробравшимся сюда через щель между шторами. На столе у Лежека кирпич – книга по которой мы с ним научились писать рунами, теперь вся под пылью. Писать секретными буквами было особенно нечего, не было у нас секретов, стоящих секретов, чтоб их шифровать, поэтому приходилось выдумывать что-то, будто бы были. Рядом с кирпичом – подзорная труба позорная. Лежек ее соорудил из двух линз, куска альбомной бумаги и целого мотка синей липкой ленты и страшно ею гордился – ведь сам! А почему позорная? Позорная, потому что там, у нее меж стекол, завелась как-то сама собою физика и все попортила своими глупыми законами – изображение выходило вверх тормашками и ничего она особо не приближала. Лежек вертел стекла и так, и так, менял их местами, переворачивал, а физика все равно не сдавалась, как ни колдуй против нее. Под серой пылью теперь и труба. На стене на двух гвоздях висит игрушечный меч, об игрушечности которого мы с Лежеком в детстве и не подозревали и поэтому устраивали с его помощью бои, не хуже тех бессмертных горцев в клетчатых юбках с косматыми головами и с серьгами в ушах. Из-за этого меча у меня до сих пор шрам на большом пальце правой руки, а нос чуть-чуть искривлен прямо посередине. Помню, что было больно и опять много крови и даже больше чем когда я порезал себе коленку, но все равно – весело. Или шрам на пальце от чего-то другого? – теперь все путается. У меня и так-то память – я как меня зовут сплошь и рядом забываю – а тут еще и это! То одно из головы вылетит, то другое, а и не хватишься: забыл да и забыл, что забыл – напасть такая!

Лежек сидит на полу, спиной стену подпирает. Коленки к подбородку подтянул и руки на них сложил. Они все так сидят, а почему – не понятно. И не спросишь их, зачем они так сидят: есть какая-то причина или просто? То есть спросить-то можно, нет такого закона, что разговаривать с ними нельзя, да только не ответят они, даже взгляд свой не оторвут и на тебя не посмотрят. Они вообще ни на что внимания не обращают, хоть на голове перед ними стой, хоть на ушах пляши, только пырят куда-то в горизонт, а взгляд у них такой тихий, нездешний, как бы и не мертвый еще, да уж точно не живой. Не люблю я этого взгляда, у меня от него пятки всегда холодеют! Вот и понятно вроде, что не глазами медузы какой-нибудь там Горгоны они глядят, а своими собственными, уж не закаменею я от их взгляда, а все равно не люблю попадаться им на глаза. Я вот так себе придумал: как только я у Лежека в комнате, стульчик для себя я сразу же перетаскиваю в уголок, подальше от его глаз. А сажусь всегда на самый краешек, чтоб в случае чего долго не мешкать.

А чего я боюсь? – а ничего я не боюсь! Не выношу только, когда они мычат. Так с ними еще можно, но если мычать начнут, тут уж не только пятки захолодеют. Я когда слышу это их мычание, утробное, почти животное даже, как у коровы, только без интонации, ровное, мне совсем уж невозможно рядом с ними делается, убежать сразу хочется: ну вот говорил-говорил человек, а теперь мычит только! И что мычит, и зачем мычит, и почему начнет, а когда кончит – тоже непонятно.

– Ты только не мычи, друг, – тихо говорю я.

Поделиться с друзьями: