Думки. Апокалипсическая поэма. Том первый
Шрифт:
Черная, с двумя створками школьная доска. Все вместе тащили да за день не управились, пришлось утром возвращаться, чтоб дотащить. А как мы ее на стену в кинозале вешали! Конечно, не получилось у нас ничего, но мы вешали эту доску дня четыре. Иссверлили всю стену ручной дрелью, миллион дырок, наверное, в стене сделали и никак не меньше, столько же обпиленных карандашей в эти дырки забили и закрутили туда столько же шурупов, а так и не смогли две дырки просверлить, чтоб они совпали с двумя ушками на доске. Вот и стоит доска прислоненная к стене, под бойницами киномеханика, а все для чего столько возни? Чтоб капеллан написал на ней: «Крепите работу звеньев!» Крепите – это как? Что за звенья? Капеллан
– Крепите – крепите и значит!
– А звенья?
– Ну звенья! – только и отвечал капеллан.
Ниже, под звеньями, капеллан писал обычно текст очередного своего гимна для того, чтоб мы могли его петь прямо с доски – вот можно подумать в чем польза да не тут-то было! Писать на бумаге пером капеллан мог с помощью своей фальшивой руки хоть как-то, а вот на доске мелом – нет. Поэтому гимны на доске он записывал своей левой, настоящей. А пишет она у него, настоящая, еще хуже фальшивой – ничего не понятно, что он там понаписал – и пользы никакой от этого нет! Одни буквы совсем не давались его настоящей руке, другие выходили симпатичными, но совсем не похожими на всем известные буквы и составить из этих инвалидов слово оказывалось решительно невозможным. Я, когда еще пел, то обычно из-за этого только рот открывал, а не пел, потому что непонятно как можно пропеть эти закорюки.
Или вот хоругви? Хоругви обычно сложены как раз перед доской. Это капеллан выдумал, хоругви, чтоб тем, кто петь больше не может, скучно не было. Хорунжие мальчики, разжалованные из певчих, теперь трясут в такт мелодии этими хоругвями за спинами у хора – и я вместе с ними. Еще можно, но только, конечно, по особому указанию капеллана, хоругвями этими ударять в пол. Получается громко и убедительно, а полотнища хоругвей при этом красиво встряхиваются. Сами они краснобархатные, вытянуто-треугольные, с золотым бахромчатым обоем, а палки у них заканчиваются железным наконечником на котором скрестились зачем-то молоток с рогатой луной, а над ними – звезда. Я всегда думал, что эта звезда – ужасная Бетельгейзе, а объяснить не мог как так.
Изготавливаем хоругви мы сами – капеллан изрезал на них почти весь краснобархатный занавес кинотеатра «Космос», – а вот обшивать их золотым обоем – обязанность Три Погибели, которой она, впрочем, и не тяготилась. Часто вечерами сидит она где-нибудь в кинозале, натягивает нитку, и скрипит что-то, что походило бы на колыбельную песенку, если бы не ее ужасающе кашляющий голос со сломанной ручкой громкости. Она орет себе под нос и одновременно на весь кинозал что-то про мягкие лапки ночи и о том, как они идут; она скрипит что-то про то, как дышит медведь; про мальчика и маму; мама создана для одного, а мальчик – для другого, это так у нее выходит; она надрывается, свистит, щелкает, прерывается на папироску, дымит, снова обшивает, а громогласная колыбельная становится с каждым куплетом все грустней и грустней. А мне все равно нравится сидеть где-нибудь не гораздо близко, чтоб расстоянием приглушить голос Три Погибели, и слушать эту ее странную песню.
Вот так вот все переменилось в моем кинотеатре «Космос»! – вот так все переменилось в нашем с Лежеком кинотеатре «Космос».
Да! – главное: теперь кинотеатр «Космос» называется Храмом Новой Армии Спасения и даже его ступенчатое крыльцо теперь ни что иное, как паперть – вот как!
А ничего этого Лежеку и не рассказать! И зачем я тогда пришел? Зачем я вообще сюда прихожу?
И вдруг я понял, что должно произойти. По ним, по думкам, всегда понятно, что сейчас замычит; как понятно – не понятно, вроде признаков никаких, а все равно понятно. Я подскочил на пятках, но поздно:
– Эммммммммммм!
Я вылетел из комнаты и дверь прихватил –
из-за закрытой двери не так слышно, как Лежек мычит, – а в коридоре так и стоят его родители. Мама Лежека все также прячется за спиной у его отца, а у отца Лежека в руках все также моя куртка. Я схватил куртку, а он только усами качнул и все, даже рук пустых не опустил.– Простите, – сказал я обращаясь не к каждому из них, а как бы к обоим вместе.
– Ничего, – отозвался отец Лежека.
– Ничего, – сказала мама Лежека.
– Ничего, – снова повторил его отец.
– До свидания! – сказал я и переступил порог.
– Ты приходи, – услышал я спиной женский голос.
За ним, мужским голосом качнули усы.
– Приходи, – и снова женский.
Я побежал по лестнице. Нет, не приду! И это я понял только что: что нечего мне больше ходить к Лежеку, нечего больше его родителей тормошить, нечего каждый раз выжимать из себя какие-то глупые истории из старого детства – для чего? У меня и истории-то все закончились, а новых нет, а если и есть, то не про ваши уши.
Я проскакал восемь этажей вниз и даже и не помню как их проскакал. Первый этаж, совсем темный, дверь – ногой. Дверь скрипнула, хлопнула и вот я на улице. Еще светло, но скоро стемнеет – надо двигать обратно в кинотеатр «Космос». А еще надо узелок завязать, пока не позабыл. Я порылся в кармане своей курточки и выудил оттуда квадратный и клетчатый носовой платочек – никогда я не переступаю порог кинотеатра «Космос» без своего платочка, куда бы я ни направлялся.
Пальцы раскраснелись от мороза – двигать ими сложно: голова-то команду пальцам отдает да вот только не слушаются пальцы голову. Я покрутил платочек туда-суда, пощипал его, еще покрутил – с первого раза не вышло. Соорудил петельку, засунул кое-как уголок платочка в нее и затянул зубами – должно держаться.
Узелки на платочке я завязываю, чтоб не забыть. Этот, например, который я только что завязал – чтоб не забыть, что я ходил сегодня к Лежеку и больше мне к нему ходить не надо. И много у меня таких узелков. А вот этот – как я познакомился с капелланом и всеми-всеми. Кажется только, что такое не забыть, вижу-то я их всех каждый день и не по разу за день, а на самом деле – легко, и не такое забудешь. Я вот даже не помню, где раньше жил, а ведь жил же я где-нибудь наверно?!
Так вот, как я всех их встретил – это та еще история. И об этом, этот вот узелок.
Как-то я приплелся в кинотеатр «Космос», приплелся без всякой цели, давно не был – вот и приплелся. Зашел в вестибюль, поприветствовал космонавта.
– Здорово! – сказал я.
Глупо, в сущности, с гипсовым космонавтом здороваться, но такую уж привычку я себе сделал. Телеграфировать ему рукой я не решаюсь, а вот в голове у себя с ним поздороваться – никто же не заметит.
Поздоровался я с космонавтом, стою-смотрю и раздумываю, не задувает ли ему там, в открытом космосе, сквозь распахнутое забрало. Да так крепко нелепица эта мне в голову засела, что я и не заметил, как перед стеклянными витринами кинотеатра «Космос» образовалась целая толпа.
Я – на толпу, а она – на меня через витрину. И все глазенками хлопают, а некоторые – еще и носами на витринное стекло и стоят поросёнки поросёнками.
Вдруг стеклянная дверь кинотеатра «Космос» распахнулась, а толпа как-то сжалась, как-то стиснулась, и, вперемежку шаркая подошвами по гладкому полу, влилась в вестибюль.
Опять стоят, смотрят, а я – на них.
И что это за толпа за такая?! – кого-кого тут только нет! Они не однолетки, совсем даже наоборот: некоторые из толпы совсем еще дети, много начинающих только мальчиков и несколько мальчиков уже вполне состоявшихся. Один даже торчит из всех по грудь – натуральный акселерат. И у каждого на шее красный платок.