Два балета Джорджа Баланчина
Шрифт:
Если читатель несколько удовлетворился нашим беглым описанием облика нашего героя, то изобразить внешность Лидии Ивановны мы решительно отказываемся. Существующее мнение о том, что внешность женщины — самая быстрочитаемая страница книги, которую жизнь пишет о каждом из нас, к Лидии Ивановне не имеет никакого отношения. Раз задержавшись в неопределенном возрасте, имея к тому ряд материальных предпосылок, Лидия Ивановна была в этом возрасте и царственная и прекрасна. Те части ее организма. Которые — по идее — должны были бы сами собой отмирать, как-то сами собой оживлялись ее острым и быстрым умом и тонким художественным вкусом, складывавшемся в Париже и завершившимся в Нью-Йорке. И что еще представляется нам важным сказать в связи с Лидией Ивановной, так это то, что среди окружавших Лидию Ивановну женщин она ни в ком не вызвала так частую между женщинами зависть или досаду. Или даже неприязнь. И к чести Лидии Ивановны надо сказать, что она никоим образом не выпячивала свою исключительную долю умной
Ирсанов любил любой разговор с Лидией Ивановной и теперь с удовольствием ее слушал. Он любил ее низкий грудной, чуть грассирующий голос, не менявшийся с годами, хотя Лидия Ивановна тоже много и давно курила, предпочитая «всему на свете» только «Беломор», который выписывала из России, находясь вдали от нее.
Так что, Юра? Что вы молчите? Алло!
– Да, пожалуй... Пожалуй, пойду... Спасибо вам, Лидия Ивановна. Конечно, пойду! Но только зачем мне два билета?
– На всякий случай, — утешительно сказала Лидия Ивановна. — У вас второй оторвут с руками. Это не проблема.
– Тогда я сейчас приеду.
– Да-да, дорогой, именно сейчас, поскольку у меня в четыре массажистка.
Давно позабыв собственный день рождения, а главное — его год, Лидия Ивановна не трудилась помнить дни рождения своих друзей (хорошо, однако помня, что ее собственный муж был моложе ее на целых десять лет), поэтому ей не было нужды поздравлять Ирсанова с юбилеем, а ему — выслушивать порцию дежурных словосочетаний. Ирсанову вдруг вспомнился очередной афоризм Лидии Ивановны, произнесенный ею в день сорокапятилетия Юрия Александровича, когда он пожаловался ей на свой возраст: «Стариков, мой милый, надо убивать, пока они молодые. Бог с вами, Юра, оставайтесь несносным, но не будьте невыносимым».
В зрительной и сердечной памяти Лидии Ивановны Ирсанов все еще оставался юным аспирантом с чертами греческого подростка и с годами, ей казалось, он почти не изменялся или ей просто не хотелось замечать этих перемен в нем. Очень возможно, что Лидия Ивановна была даже «слегка влюблена» в Ирсанова, но самой себе она в этом никогда не признавалась и потому легко увлекалась кем-то другим, на что ее муж смотрел, что называется, сквозь пальцы, иногда ласково укоряя супругу: «Ты, мамочка, по-моему, опять шалишь». «Разве? — изумлялась Лидия Ивановна и извинительно целовала мужа в высокие виски, — Но он так пленительно талантлив, этот молодой человек!» – «Я в этом не сомневаюсь», — констатировал муж Лидии Ивановны и срочно собирал свои и ее чемоданы «подальше от греха». За границей же Лидия Ивановна по известным причинам была лишена возможности «шалить», хотя кого-нибудь непременно курировала — какого-нибудь молодого стажера из Москвы, за что умудрилась получить несколько благодарностей как от самого курируемого, так и от самого Андрея Андреевича, ставившего в пример женам советских дипломатов высокого ранга патриотические чувства Лидии Ивановны. «Ну ты, мамочка, и стерва у меня!» — восхищался женой вице-посол Заславский, на что Лидия Ивановна всякий раз отвечала мужу: «Служу Советскому Союзу, друг мой!»
После развода с женой Ирсанов жил теперь на Васильевском острове в квартире своих родителей, в красивом доме стариннойй постройки, всеми высокими окнами выходившем в Румянцевский сад. Он с рождения и до женитьбы занимал свою маленькую комнатку, но теперь, после смерти отца, расположился в его большом кабинете с массивным письменным столом и таким же диваном с высокой спинкой, обитым темно-коричневой, кое-где уже лопнувшей кожей, с высокими книжными стеллажами и тяжелой бронзовой люстрой в три рожка-колокольчика приятного матового стекла. По углам кабинета стояли консоли красного дерева, на которых возвышались мраморные головы Сократа и Платона. Стены кабинета были украшены гипсовыми медальонами с лепкой на античные сюжеты. Пол кабинета был устлан видавшим виды, но все еще прочным ковром малинового поля, по которому аккуратно расположились геометрические квадраты светлых тонов с глубокими синими точками посередине. Все в этой комнате располагало к тому образу жизни и мыслей, которые и составляли смысл существования и деятельности Ирсанова-старшего. Ныне мы не беремся назвать хотя бы приблизительное число подобных этой истинно петербургских квартир и, рассматривая сейчас ее комнаты и интерьеры, изумляемся тому, как удалось все это столь бережно сохранить сквозь кошмар разнообразных разрушений, голода и войн, смертей и репрессий, горя и болезней...
Родители Юрия Александровича никогда и ни при каких, даже самых трагических обстоятельствах не покидали своего гнезда и более полувека прожили в этой квартире, в этом доме в тихом и добром супружестве. И все самое лучшее, самое светлое и самое личное Ирсанов связывал с родительским домом, а заведя свой, беспрестанно тосковал по этим комнатам, потому что даже самый их запах, цвет вечных обоев и паркетный скрип говорили душе Ирсанова больше всех прочитанных книг, увиденных городов и
стран. По-настоящему хорошо, покойно и свободно было ему только в этих стенах, и когда он возвратился сюда, между ним и его старушкой-матерью установилась давняя традиция совместного вечернего чая в ее комнате, Ирсанов снова увидел себя школьником и студентом на их большой кухне, где мама и бабушка варят в ярком медном тазу душистое клубничное варенье, угощая Юру и его друга Илюшу вкусной клубничной пенкой, пусть даже еще и горячей. Только здесь, в этом доме, вернувшись сюда вновь, взрослый, слишком уже взрослый Ирсанов обнаружил в себе склонность к воспоминаниям тридцатилетней давности, ставшим вдруг единственно дорогими. Тут только Ирсанов и понял, что вся предыдущая его жизнь, предшествовавшая разводу с женой, была ошибочной и нелепой, ложной, не принадлежавшей ему, Ирсанову, ни одной своей минутой, поэтому последние пять лет, живя одиноко и почти затворнически, он только и жил своей жизнью и был свободен. Но счастлив ли?..Добраться до Лидии Ивановны, жившей на Петроградской стороне, в старинном особняке в Ординарной улице, было Ирсанову «раз плюнуть». Он посмотрел на часы, затем подошел к окну, отодвинул тяжелую штору и убедился в том, что на дворе стоит обыкновенная поздняя петербургская осень. Он натянул на себя свитер, обвязал шею длинным шерстяные шарфом, скоро просунул руки в рукава утепленной кожаной куртки, почти на ходу сунул ноги в микропористые ботинки и выбежал на улицу. Уже усевшись в попутную «Волгу», он сообразил, что было бы пристойно явиться к Лидии Ивановне «с цветочками», поэтому купил у ближайшей станции метро пук гвоздик. Через каких- нибудь двадцать минут он уже поднимался по широкой лестнице дома Лидии Ивановны.
Лидия Ивановна встретила Ирсанова, «минуя макияж», в шумном японском халате черного шелка с большими по черному белыми иероглифами:
– Знаете, что здесь написано? На спине, на спине! — весело сделала она свои вопросы.
– Даже не догадываюсь!
– Здесь написано: «Я вся твоя», — сообщила Лидия Ивановна, заливаясь своим бесподобным смехом.
– А почему именно на спине? — полюбопытствовал Ирсанов, вручая свои гвоздики и в самом деле интересуясь этим обстоятельством.
– Ну, знаете ли, сердцу не прикажешь, — мгновенно нашлась Лидия Ивановна, подавая Ирсанову билеты в театр.
– Сколько я вам должен? —спросил Ирсанов, потянувшись за бумажником в задний карман джинсов.
– Да оставьте вы эти глупости, Юра! Как вам не стыдно! Да и билеты достались мне даром, в виде взятки за массажистку, которую я одолжила Табачник. Вы ее знаете?
– Кого, кого? — спросил Ирсанов.
– Да Людочку Табачник.
– Впервые слышу.
– Господи, какой вы, однако, — совершенно искренне огорчилась Лидия Ивановна.
– Весь мир знает, он — не знает! Людмила Александровна Табачник в застойные годы защищала диссидентов, а ныне юридически обслуживает сексуальные меньшинства.
– Кого, кого? — не понял растерявшийся Ирсанов, но Лидия Ивановна на сей раз пощадила своего друга:
Ступайте с Богом. Сие не про вас. Желаю приятного вечера. Телефонируйте впечатления. Благодарю за цветы, — снисходительно проговорила она, притягивая к себе для всегдашнего поцелуя красивую голову Юрия Александровича.
Случаю пойти «на Баланчина» Ирсанов очень обрадовался. Он знал, понимал и — главное — чувствовал балет, и все никак не мог себе простить, что в Америке не удосужился сходить хотя бы на один спектакль «Нью-Йорк сити бале», несмотря даже на дороговизну этого удовольствия. Он дважды был в знаменитой опере в Сан-Франциско, слушал Филадельфийский симфонический оркестр, но американский балет так и не увидел. После Европы Ирсанов пришел в ужас от Нью-Йорка и все свои дни там проводил в Публичной библиотеке или в номере своего отеля с симпатичным названием «Тюдор», что совсем рядом с Ист-ривер и зданиями ООН. Номер в этой милой гостинице был заранее заказан Ирсанову пригласившим его в Америку университетом, и он мог провести в Нью-Йорке две недели, но самостоятельно сократил этот срок, буквально через пять дней позвонив в Калифорнию с сообщением о своем как бы преждевременном туда прилете. Пару раз Ирсанов попытался выйти из отеля под вечер, чтобы посмотреть знаменитые огни Бродвея, 42-й улицы и 5-й авеню, но едва выйдя, очень скоро возвращался обратно: вой полицейских сирен, почти полное отсутствие людей и что-то еще, чему он не мог найти имени и определения, неприятно действовали на Ирсанова, и под конец своего пребывания в Америке ему меньше всего хотелось возвращаться в Европу через Нью-Йорк.
По дороге от Лидии Ивановны Ирсанов зашел на Василеостровский рынок и купил там для матери то, что планировал. Еше не было и пяти часов вечера, поэтому Ирсанов мог не торопясь собраться в театра. После его возвращения в лоно родительского дома его прямой обязанностью было погулять с любимым пуделем матери, уже довольно древней Жоли[1], которая, лежа на своей кушетке в их просторном коридоре, возвращение Ирсанова восприняла без всякого энтузиазма.
— Да не тащи ты ее, друг мой, по такой погоде, — вяло взмолилась мать Ирсанова, отрываясь от свежих «Аргументов и Фактов».— Вернешься и сходишь.