Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Два балета Джорджа Баланчина
Шрифт:

Да пусть пройдется. Меня ведь долго не будет. — И Ирсанов принудил бедную Жоли облачиться в ветхий ошейник и «сделать свои дела» непосредственно в Румянцевском саду, с некоторых пор утратившем свое былое великолепие и превратившемся в подобие площадки для выгула собак и детей.

– Как, вы уже? — обращаясь к Жоли и сыну, спросила старушка, прежде препятствовавшая их прогулке. — Помой ей лапы, а то грязь нанесет, вчера только «Невские зори» все полы натерли. Да дай ей что-нибудь пожевать. Она у меня приучена с прогулки что-нибудь пожевать. Возьми в холодильнике котлетку.

По нынешним временам «взять в холодильнике котлетку» было довольно мудрено, но Ирсановы мясо не ели и потому для Жоли в холодильнике всегда лежала натуральная котлетка, изготовленная в угоду беззубой собаке из купленного на рынке мясного кусочка, причитающиеся же Ирсановым мясные и колбасные талоны мать отдавала дворничихе, приходившей через день подметать квартиру и выносить мусор, за что, кроме пресловутых талонов, получала твердое жалование, а за дополнительную

плату помогала старушке принимать два раза в неделю ванну.

Он положил перед уже задремавшей Жоли «котлетку». — Ну и слава Богу. Пусть теперь спит до ночи. И укрой ее, друг мой, пледом... А ты сам-то когда намерен вернуться? Я усну без тебя, ты только оставь мне мои капли и мое снотворное. Да свет не гаси, ты же знаешь, я не люблю потемки.

Выполнив требуемое, Ирсанов быстро переоделся и вышел из дома.

До начала спектакля оставалось еще довольно много времени, но Ирсанову не сиделось дома и он решил отправиться в театр пешком по сотню раз хоженному маршруту. Выйдя из дому, он был приятно удивлен тем, что осеннее небо понемногу расчистилось от тяжелых туч, и ввиду усиливающегося похолодания далеко за бывшим Николаевским мостом, который мать Ирсанова все никак не могла привыкнуть называть мостом Лейтенанта Шмидта, зарделось последнее в это время суток солнце, отчего смуглые сфинксы напротив Академии художеств и некоторые фонари на мосту вдруг посветлели и даже засияли. Ирсанов посмотрел в сторону солнца, слегка сощурился и улыбнулся. С ним часто бывало так: не имея никаких особенно веселых мыслей, он дружественно чему-нибудь улыбался — ребенку в коляске, взлетевшей из-под ног птице, старикам, играющим в саду в вечное домино на солнечной скамейке... Из всех времен года Ирсанов особенно любил весну и начало лета, но случалось, что он бывал улыбчив и осенью, и зимой. Такая внезапная улыбка могла появиться на его лице помимо его воли и желания; кажется, что у нее была своя жизнь и судьба. Знавшие и любившие Ирсанова люди любили в нем эту его улыбку, а люди случайные и посторонние, бывало, тоже откликались на нее, и тогда Ирсанов начинал думать о людях все самое лучшее, часто заблуждаясь на их счет, но он об этом не знал, и люди об этом не знали и не хотели знать.

К Театральной площади Ирсанов решил идти в обход. Перейдя мост и Английскую набережную, Ирсанов вышел к зданию Дворца Труда, бывшему Ксенинскому институту, а первоначально дворцу великого князя Николая Николаевича старшего — изумительному творению Штакеншнейдера, построенному в 40-х годах прошлого века. Ирсанов любил эту часть старого города и теперь, стоя лицом к былому великолепию Новой Голландии, не хотел замечать упадка из-за окружавших площадь дворцов, особняков и бывших коммерческих зданий, в которых с жутких 30-х годов помещаются центральные и областные комитеты профсоюзов.

Обогнув советские профсоюзы, Ирсанов вышел на Конногвардейский бульвар и пошел по нему, затем свернул в сторону Почтамтской улицы. Перейдя Мойку, он оставил за спиной место бывшего Литовского рынка, на месте которого высилось уродливое здание в конструктивистском стиле, называемое Домом культуры имени Первой пятилетки, и хотя Кировский был уже совсем рядом, Ирсанов решил еще прогуляться по бывшей Большой Коломне, расположенной между проспектом Римского-Корсакова, Крюковым каналом, Мойкой и Большой Невой. Когда-то эта местность была одной из наиболее низких в Петербурге и до середины прошлого века называлась Козьим болотом. В начале XVII века здесь был еще лес, в котором проводились по указанию Трезини просеки — нынешняя улица Декабристов и улица Союза Печатников. Ирсанов хотел было вернуться обратно, поближе к Ново-Адмиралтейскому каналу, в бывшую Галерную улицу и полюбоваться там останками большой барской усадьбы, построенной для графа Бобуринского, сына Екатерины и Григория Орлова итальянцем Луиджи Руска; но, посмотрев на часы и поежась от холода, зашел в какую-то пирожковую — полупустую и не слишком чистую. Он взял два стакана напитка, называвшегося «кофе с молоком», и отойдя к дальнему столику, стал медленно пить этот нестерпимо горячий «кофе».

Ему являлись разные мысли и воспоминания, связанные с этими местами города, и он еще раз подумал, сколь невыносимой мукой была для него семейная жизнь в их новой квартире в противном Купчино, где в скверно построенных домах жили какие- то «вечно скверные люди», покупавшие в универсамах скверную пищу и пившие на каждом углу скверное пиво и еще более скверное вино, и как постоянно сквернословили дети этих скверных людей, лаяли и кусались их скверные собаки, орали и пищали их кошки... «Господи, — подумал Ирсанов с горечью, — как мог я прожить там свою жизнь, в этом кошмаре! Как было мне хорошо здесь, здесь и у себя на Васильевском! Но здесь было прекрасно!».

Ирсанов хорошо знал, почему было ему здесь прекрасно. Тогда почти все улицы и проспекты старого города были покрыты булыжником, сквозь который ранней весной пробивалась травка, а все петербургские дворики, пусть даже и колодцы, в летнюю пору были зелены, выходившие во дворы окна были украшены деревянными ящиками с настурцией, пионами и георгинами. Машин было еще мало, и по всем улицам, включая даже Садовую, ездили подводы, запряженные красивыми лошадьми, а с оглоблей этих подвод, развозивших по городу продукты и всякую всячину, свисали кожаные кисти и сверкали на солнце медные бляхи конской упряжи. Мальчишки

цеплялись за эти подводы и катались. Еще они катались — и вместе с ними Юра Ирсанов! — на трамвайной «колбасе». И жизнь была не слишком богатой, но для большинства детей вкусной, потому что на каждом углу можно было купить себе и другу горячий пирожок с вареньем, сахарную трубочку, эскимо на палочке или прозрачного сахарного петушка и обойтись, делая все эти покупки, всего лишь рублем. Им и давали — ему и его другу Ильюше Левину — не больше рубля, а в праздники даже трешку или пятерку. И мальчики гуляли! А когда Юре Ирсанову исполнилось шестнадцать лет, отец, мать и бабушка (правда, бабушка потом добавила еще десятку) подарили ему по десять рублей. Целое по тем временам состояние! Что же он купил тогда на эти деньги? Ах, да, первые в своей жизни джинсы, они тогда назывались «техасами». А когда он надел эти новенькие джинсы, Илья не мог оторвать от Ирсанова глаз и все говорил: «Ты, Юра, в них прелесть».

Короткая прогулка с Васильевского в Большую Коломну и теперь вот этот горячий напиток как бы размягчили Ирсанова. Он расстегнул плащ и стал смотреть в окно, на проходящих мимо людей — большею частью студентов расположенного рядом физкультурного института, красивых и стройных, в ярких спортивных куртках и в джинсах. Некоторые из них, заходили в пирожковую, и тогда Ирсанов чувствовал свою неуместность здесь, какую-то неловкость, но он не мог бы объяснить себе ее причин и продолжал, должно быть с весьма глупым видом, прислушиваться к их молодым голосам и смотреть на них, иногда даже излишне пристально. Один из юношей оказался очень похожим на друга его детства Ильюшу Левина — такой же небольшой ростом, по-пушкински кудрявый, с яркими веселыми черными глазами, в светло-голубых джинсах, обтягивающих его сильные и стройные ноги. У Ирсанова даже защемило сердце от сходства этого случайного паренька с тем давним Ильей. Но, слава Богу, парень быстро проглотил два своих пирожка, почти на ходу допил «кофе» и, вылетев пулей из пирожковой, легко побежал за подошедшим к остановке автобусом. А если бы этого не произошло, то, пожалуй, Ирсанов все сидел бы и сидел в этой пирожковой и все смотрел бы на студента и, верно, опоздал бы на Баланчина. Он посмотрел на часы. Времени в запасе было еще порядочно. Он встал, застегнул плащ на все пуговицы и вышел на улицу.

Сейчас он почему-то подумал о том, что вот, он, поездил по свету, а нигде, кроме России, не видел такого множества красивых людей — мужчин и женщин, особенно среди молодежи. «Ах, если бы, — думал Ирсанов, — все они были пристойно одеты и эта одежда отвечала бы их возрасту, темпераменту, их готовности любоваться собой, любоваться друг другом, если бы их поведение было пристойным, слова — правильными и потому красивыми, и все дурное и пошлое, что составляет теперь общую физиономию современной молодежи — такой беззащитной и никому не нужной, — отошло бы в сторону, оставив юности ее прелесть и доверие к миру. А так... Атак на них жалко и стыдно смотреть даже тем, кто сделал эту молодежь такой — агрессивно-послушной любому вздору. Нет-нет. Мы были совсем другими, совсем другими!»

Мысли Ирсанова о том, что «мы были совсем другими, совсем другими», соединились сейчас с обликом кудрявого студента в синих джинсах, и вдруг он почувствовал, как забилось сердце, как образовалась в нем смутная боль, как перестал он ощущать прохладность этого вечера, позабыл даже про театр и не очень понимал, куда несут его ноги, как он очутился вдруг в Никольском сквере, как вышел из него к Крюкову каналу, как оказался на прохладной скамейке подле высокой колокольни Никольского собора, созданной учеником знаменитого Растрелли Чевакинским будто специально для того, чтобы небесной красотой своего творения на вечные времена оживить эту воду в канале, и эти деревья, и эти здания по его берегам...

Он попробовал закурить, но вкус табака показался ему сейчас неприятным. Он резко встал и пошел в сторону Театральной площади. Он шел намеренно быстро, поэтому проследить скоростной ход мыслей Ирсанова мы бы не смогли даже при всем желании. Он думал сейчас не обо всем сразу, как иногда бывает при быстрой ходьбе, а только о том, что «мы были совсем другими», то есть он вспоминал себя в юности, вспоминал саму юность, и не университетские годы, ноту свою юность, которая привычно называется первой, и воспоминания о которой остаются в душе самыми сильными на всю последующую жизнь именно потому, что в первой юности мы получаем от жизни первые впечатления, и живем ими и с ними, даже не догадываясь об их бессмертии, и если бываем в жизни счастливы или несчастливы, то не в последнюю очередь благодаря тому, как помним и понимаем эти первые впечатления. Возможно, поэтому мы можем предположить, что сейчас Юрий Александрович Ирсанов, — пожалуй, впервые в своей жизни, — задумался над тем, чтобы понять наиважнейшее — был ли он счастлив с тех давних пор, и если был, то почему не остался этим счастливым человеком, что было тому виной и помехой, и чем можно было бы оправдать сиюминутное смятение его души, и есть ли способ вернуться к тому давнему счастью?.. Эти вопросы вставали теперь перед Ирсановым с неведомой прежде неотвязностью и обязательностью. Ответить ни на один из них он не мог — ни прежде, ни теперь. Нужно было бы переворошить каждый день и час своей жизни, а для этого у Ирсанова никогда не было ни времени, ни нужды, поэтому он вновь машинально посмотрел на часы. До начала спектакля оставалось чуть более часа, а он уже стоял у театрального подъезда возле телефонных будок, под часами. Зачем?

Поделиться с друзьями: