Двадцать четыре секунды до последнего выстрела
Шрифт:
Этого он вслух тоже ещё никогда не говорил, и ему понравилось. Кажется, то удовольствие возникало, когда говоришь другому о вещах, о которых нужно обязательно молчать.
— Я тоже, — вдруг поделился Уолли, — но я взрослый, поэтому могу не ходить в церковь. И ты не ходи, Джим. Лучше заглядывай ко мне в театр. Хочешь?
Джим застонал, балансируя на грани болезненно-острых ощущений. Он почти чувствовал. Между тотальным ничем и болью он всегда предпочитал боль, и сейчас она ощущалась так тонко, так сладко.
Пытаясь удержать в голове картинку, он пробормотал: «Хочу. Ты играешь на сцене, Уолли?», — но это было очень сложно.
Усилием воли Джим снова соскользнул в солнечный день поздней весной, где под пальцами в труху растирались одуванчики, а Уолли показывал летающую тарелку.
Или в другой?
Там было мороженое. Рожок. Джим старательно облизывал его, не касаясь зубами, и бросал на Уолли пристальные взгляды. А Уолли прятал глаза и бормотал что-то совершенно бессмысленное. Джим тогда впервые назвал его «дорогим». О, да, это было отличное воспоминание. Оно разворошило у Джима в груди огромную ощутимую дыру. Но оно пропало. Кроме подтаявшего рожка там остался только острый царапающий край чёрного креста. Джим тогда уже знал, что камень, из которого он сделан, называется «оникс» — Уолли рассказал.
В новом воспоминании Джим с отвращением стёр пыль с большой лампы, швырнул тряпку на пол и объявил:
— С меня хватит.
Уолли покорно поднял тряпку и продолжил работу сам, а Джим развалился на куске брезента, закинул ноги на свёрнутый и забытый здесь много лет назад старый задник сцены и, немного подумав, сбросил ботинки один за другим. Стянул носки. Пошевелил босыми пальцами.
— Ты ужасный мальчишка, Джимми, — проворчал Уолли, — ленивый, упрямый и жестокий.
Наверху было достаточно жарко, так что вслед за обувью Джим снял и футболку. Уолли испустил тяжёлый вздох.
— Очень жестокий, — повторил он. — И в тебе нет ни капли сочувствия ко мне.
— Ни капли, — согласился Джим. — Ты старый похотливый неудачник, мой дорогой Уолли. И мне тебя не жалко. И сейчас ты вытираешь старую лампу, а штаны тебе начинают жать. Потому что — что, Уолли? — Джим прикрыл глаза и зевнул, даже не пытаясь делать вид, что ему это интересно. Через зевок закончил: — Потому что ты хочешь меня. Но это скучно. Лучше сыграй мне как вчера. Давай, покажи ещё раз Отелло.
— Я не в настроении, малыш, — пробормотал Уолли. — Давай лучше…
Джим прищурился:
— Сыграй Отелло. Покажи мне ревность. Или я заставлю тебя ревновать на самом деле, дорогой.
В реальности было очень холодно. Но Джим предпочёл бы околеть, нежели выйти из своих воспоминаний. Хотя конечно, он понимал, осознавал краем сознания, что выбор был слабым. Но в то же время он был разумным. Нужное количество боли, достаточное, чтобы ощутить её, но не настолько сильное, чтобы в ней утонуть.
«Я здесь», — более реально, чем наяву, прошептал у него в сознании мягкий баритон. Джим кивнул и закрыл глаза. Да, обладатель баритона был здесь. Спокойными, как будто даже врачебными движениями снимал с него одежду, укрывал одеялом и садился у постели на скрипящий стул. Смотрел непонимающим взглядом, но внимательно. Протягивал руку и касался лба сухой тёплой ладонью. У него не дрожали руки. Даже у Дока подрагивали. И потели. А у него — никогда. И глаза никогда не темнели, зрачки не расширялись. Кажется, он был единственным, кому Джим прощал эту оплошность. Святому Себастиану было можно не хотеть его. Потому что он святой.
«Ещё не сейчас,
детка», — прошептал Джим своему воображению, представил себе серую потрескавшуюся стену и тут же почувствовал сзади жаркие душные объятия. Завозился, скидывая тяжёлую потную руку. Капризно надул губы.Уолли был прост, как старый калькулятор. Даже ещё проще. Как какая-нибудь тумбочка, раскладной столик. Инструкция по использованию даже не требовалась, слишком всё было очевидно.
— Прости, малыш, — тут же сказал Уолли. — Я устал. — И вдруг обеспокоенно спросил: — Малыш, ты был сегодня в на занятиях?
— Нет.
Джим встал, прошлёпал босыми ногами к столу и отпил воду из горлышка графина. Уолли каждый раз просил его так не делать, и Джим каждый раз игнорировал его просьбу. В конце концов, хорошего — понемногу. У просьб должен быть лимит. А сегодня Джим уже и так исполнил парочку.
— Джимми, это важно. Ты ведь не хочешь закончить как я? Мыть эти чёртовы лампы за гроши? Ты ведь умница, Джим. Тебе в университет нужно поступать.
Запрокинув голову, Джим рассмеялся в голос. Он обожал эту фантазию Уолли.
— У нас нет денег, — робко продолжил Уолли, — но если ты хорошо сдашь экзамены, сможешь поступить на стипендию. Не обязательно же в какой-нибудь Оксфорд рваться…
— Думаешь, — Джим обернулся, отставив графин, — я получу профессию, начну зарабатывать, и мы с тобой будем жить долго и счастливо, Уолли? — спросил он. — Я стану тебя содержать? Возиться с тобой?
Это была его любимая часть.
— Я ведь тебя содержу, — почти с обидой выдавил Уолли из себя, — тебе у меня лучше, чем дома. Ты сам говорил!
— Если я поступлю в университет, — негромко, но наслаждаясь каждым словом, сказал Джим, — я выброшу тебя в канаву как старую лишайную собаку.
Уолли слабо улыбнулся, опуская глаза:
— Ты ведь шутишь, малыш, правда? Ты ведь меня любишь?
— Нет, Уолли. Не люблю. И я не шучу. Я уйду, а ты останешься тут один доживать, стареть и превращаться в развалину. У тебя выпадут все зубы, вылезут волосы, и ты станешь совершенным уродом. Представляешь?
Искренне и с пронзительностью, на которую, наверное, был способен один только Уолли, он ответил:
— Нет. Я не представляю, не хочу жить без тебя, малыш.
— Я это запомню, — пообещал Джим.
У Уолли он научился не чувствовать тело, быть за его пределами, наблюдать, фиксировать. Иногда это было полезно, иногда Джиму даже нравилось, но чаще мешало.
«Расскажи мне сказку, Святой Себастиан», — попросил он. Пусть будет короткий отдых. И милый Басти, конечно, не отказал. Он рассказывал сказки как ребёнку. С выражением, с какими-то особыми интонациями. И как актёр он был значительно хуже собственного ботинка. Но Джим слушал. Ему не нравилось думать о причинах, и он не думал — но почему-то голос Себастиана его успокаивал.
Пока что-то внутри скручивалось в тугой узел, пока тело трясло в конвульсиях, а из глаз лились слёзы, Джим слушал сказку про лиса и кролика и видел, как Себастиан, устав, чуть откидывается на спинку стула. Но плечи не опускает. Держит спину, даже если валится с ног. Вымуштрованный солдафон. Сытый, хорошо выдрессированный домашний тигр, который приходит лизать ему руки, когда они пахнут сырым мясом.
Уолли умолял шёпотом, сидя наверху, в осветительной коморке:
— Джимми, пожалуйста, будь аккуратнее! Не надо, чтобы о нас пошли слухи.