Двадцатые годы
Шрифт:
— Мужики! — крикнул кто-то в толпе. — Он чичас стрелит!
Кто-то споткнулся и будто рывком остановил всю толпу.
Парень в кавалерийской шинели выскочил вперед, выпятился перед телегой, на которой стоял Ознобишин, и принялся раздирать у себя на груди рубаху.
— Ну, стреляй, стреляй…
Вероятно, Слава чувствовал нечто подобное тому, что чувствовал Шабунин, когда с винтовкой в руках бежал по кронштадтскому льду.
Он вытащил руку из кармана.
— Больно ты мне нужен, — с презрением сказал Слава. — Не для тебя назначена твоя пуля.
Парень посмотрел
— Кто еще? — спросил Ознобишин, чувствуя прилив лихорадочной отваги. — Кто еще попытается?
Но пытаться не хотелось больше уже никому, и все, точно по команде, отступили на несколько шагов от амбара.
Ознобишин мотнул головой в сторону Соснякова:
— Выдавай, Иван. Афонина Татьяна. Пять пудов ржи и три овса.
На этот раз никто не помешал женщине в красном полушалке оттащить мешки с зерном от дверей.
Ознобишин выкликал фамилию, Сосняков вместе с другими ребятами отвешивал зерно, и мужик, потому что зерно все-таки получали мужики, поспешно оттаскивал мешок от амбара и спешил уйти со своим пайком восвояси.
Ознобишин не спешил, а Сосняков тем более, он взвешивал зерно с аптекарской точностью.
Миновал полдень — никто не расходился, Жильцов напомнил Ознобишину — «а пообедать?» — но тот только отмахнулся.
После того как Ознобишин отогнал ринувшуюся к амбару толпу, никто не мешал раздаче, иногда возникал мелкий спор и тут же гас, придраться было не к чему, запасы зерна подходили к концу, и Ознобишину оставалось все меньше и меньше времени для осуществления принятого им решения.
— Борщева! Анна! — подчеркнуто громко выкрикнул Ознобишин.
Никому и в голову не приходило, что могут вызвать Борщеву, она сама не поверила, что ее выкликнул уполномоченный.
Ознобишин повторил:
— Борщева Анна!…
Ее толкнули в спину.
— Тебя!
— Да она ж кулачка!
— Была, да вся вышла, и она и дети еле на ногах стоят.
— Борщева Анна!
Неуверенными шагами подошла Борщева к телеге.
Но одновременно из амбара выбежал Сосняков и подскочил к Ознобишину.
— Ты что? Ее же нет в списках!
— Есть. Я внес.
— Да ведь это же кулацкая… кулацкая семья! Ее муж к белым ушел…
— А дети с голоду мрут.
— Не наша забота.
— Наша.
— Кулаков растить будем?
— А мы не будем растить их кулаками.
— Нарушаешь классовую линию?
Ознобишин соскочил с телеги и подтолкнул Борщеву к амбару.
— Ну? Чего стоишь? Иди получай.
Сам пошел за ней в амбар, смотрел, как отсыпают ей зерно.
Сосняков стоял у двери и саркастически наблюдал за Ознобишиным.
— Теперь остается только еще вызвать Филатову!
— А ты не ошибся, тоже внесена мной в список.
Он опять взобрался на свою трибуну:
— Филатова!
Но Филатовой на площади не было, она просто не пришла, после того, как ее муж ушел с деникинцами, она не могла надеяться ни на какую помощь.
— Сходите за ней, — распорядился Жильцов.
За Филатовой
побежали. Ознобишин ждал. Торопливыми шагами она подошла к телеге, встала перед Ознобишиным, ждала, что ей скажут.— Даем тебе семена, на твоих детей. Только не вздумай съесть. Трудно, а посеяться нужно. Слышала?
Филатова пошевелила губами:
— Слышу.
— Так получай.
— Сам и отвешивай, — сказал Сосняков, не отходя от двери. — Я белякам не слуга.
— Ребята! — крикнул Ознобишин. — Отвесьте ей пять пудов.
Бешеными глазами посмотрел Сосняков на Ознобишина.
— А Васютину сколько отвесишь?
— За что?
— За гостеприимство. Оплатить постой…
Ох как хотелось Ознобишину сцепиться с Сосняковым, он уже привык к тому, чтобы ему не перечили, но здесь, при народе, да еще чувствуя жестокую правоту Соснякова, он подавил свою досаду, заслонился от Соснякова его же списком и назвал следующую фамилию.
Вот все и роздано. Без особых происшествий. Даже без крика. Выполнил он свое поручение.
Спрыгнул на землю.
Жильцов смотрит на Ознобишина и весело и снисходительно.
— Отвоевался, Вячеслав Николаевич?
Отвечать Жильцову не надо. Тот понял все правильно.
— Подводу когда занаряжать, сегодня вечером али с утра?
— Пожалуй, лучше с утра, не хочется тащиться ночью.
А Сосняков упрямо не отходит от дверей.
— Славка, поди-ка сюда!
— Чего тебе?
— Жаловаться на тебя буду, — говорит Сосняков. — Вот так. Нельзя было давать ни Борщевой, ни Филатовой.
— Дети-то при чем?
— А при том! Детей, может, и жалко, но каждый, кто норовит напакостить и сбежать, будет надеяться, что все равно его семейка без помощи не останется.
Ознобишин не хочет спорить с Сосняковым, зерно у Борщевой и Филатовой уже не отберешь.
— Жалуйся, сколько влезет, а запомни только одно: проследи с ребятами, чтоб помогли вспахать землю солдаткам и вдовам, чтобы семена не ушли на сторону.
— Это мы и без тебя знаем, — процедил сквозь зубы Сосняков. — Ужинать опять к Васютину?
— К Васютину.
В голосе у Ознобишина вызов. Не хочется ему идти к Васютиным, но и к Соснякову не пойдешь.
— Пошли, Савелий Тихонович.
Их ждали у Васютиных. И щи дымятся в тарелках, и мясо на доске накрошено, и огурцы в вазочке для варенья, и…
— Не обижайся, Вячеслав Николаевич, дело сделано, после работы можно…
И бутылка зеленого стекла блеснула на столе.
— Как хочешь, Савелий Тихонович, я не возражаю, но сам не буду.
— Привыкать надо.
Жильцов и Васютин выпили.
Жильцов переспрашивает:
— Так когда поедем?
— Ночуйте, ночуйте у нас, — вмешалась хозяйка. — Женушки еще нет, торопиться не к кому.
— А я и не тороплюсь.
И вдруг его осенило: семена-то он роздал, но ведь это лишь половина поручения, надо быть уверенным в том, что зерно не пропито, не продано, не съедено, своими глазами видеть, что оно попало в землю.
— А знаешь, Савелий Тихонович, я, пожалуй, не поеду завтра, — неожиданно говорит Ознобишин. — Уж больно щи хороши, погощу у вас с недельку.