Двенадцать обручей
Шрифт:
В любом случае, помнил он, следует избегать документальности. Это не может быть пересказ событий, действительно случившихся в сорок девятом году, это должно быть сделано и много тоньше, и много шире. Но для того, чтоб это не стало просто пересказом событий, следует подробнейшим образом все эти события знать. Ибо, как учил Артура Пепу старенький Доктор Дутка, бывший профессор гимназии, по-настоящему знает не тот, кто знает про что-то, а тот, кто знает что-то. Потому-то Артур Пепа и не решался: он не знал.
Он не знал маршрута их путешествия. Он обязан был видеть его в деталях: их, несомненно, везли в поезде и, несомненно, на северо-восток, но сказать северо-восток было никак не достаточно, следовало еще отчетливо увидеть, как ландшафт постепенно делался северным и одновременно восточным, прозреть ту пустоту осенних полей, тот внезапный переход осени в зиму, дождей в снегопады, а отсюда и переполненные
Он также не знал ни единого из лабиринтов неограниченной власти — что означают все эти ночные допросы в застенках, простреленные затылки, очные ставки, опознания трупов и другие пружины тайной полиции. Следовало пережить этот страх, побыть выслеживаемым, провоцированным или по крайней мере подозреваемым, раздираться меж смертью и обязанностью, помнить в деталях о каждой из тысячи пыток, с каждым разом совершенствуемых для выбивания необходимых свидетельств или — скорее всего — лишь для того, чтобы заставить тебя ползать и корчиться. Следовало хоть на время превратиться в женщину и почувствовать, что такое изнасилование, особенно когда насилуют вдесятером и по двое одновременно, следовало знать зону, но не по рассказам.
Он также не знал ничего о сопротивлении. А в таком романе должно было найтись много места для сопротивления, иначе все теряло смысл. Значит, следовало осознать все преимущества партизанской войны: отсутствие побудки и дисциплины, подземные схроны в дебрях, конспиративные квартиры и бункеры, следовало научиться свистеть условным способом, ставить мины на дорогах, избавляться от вшей, блохи сифилиса, ориентироваться в ночных лесах и зашитых в подкладку кепки шифрограммах, а также вырезать свои победные знаки на коре деревьев и людской коже. Но самое тяжкое — следовало знать о безнадежности и обреченности любой партизанщины, о том, что все предадут всех и будет последняя засада, и последнее окружение, и последняя пуля в себя, хотя Он и не принимает таких героев в Вертоград.
Ну конечно — проблема Бога, как быть с нею? Оставить Ему шанс, поверить в Него?
Артур Пепа не знал. Кроме того, он не знал, что делать с Гуцулией. Существовала целая наука об этой стране, рассыпанная по сотням книг и тем самым распорошенная, измельчалая, поэтому он даже не знал, за что браться и стоит ли браться вообще. Начинать с Шухевича[49], Винценза[50]? Гнатюка[51], Кольберга[52], Жеготи Паули[53]? Десятков еще каких-то доморощенных краеведов? Может, с ученических, обернутых в клеенку, тетрадок Роминого мужа? Потому что никто и никогда не создал единой Книги, которая вместила бы все — и язык, и овечью шерсть, и семь способов приготовления сыра, и стрельбу вокруг церкви, и первую свадебную кровь, и зловещие круги ритуальных танцев, и технику лесосплава. Поэтому он должен был бы знать уйму удивительных слов и словосочетаний (катуна, повторял он, отчего солдат у них катуна; почему фрас; почему гия?) и проверить кучу вещей, касающихся горного овцеводства, а также касающихся внебрачных, чуть ли не потусторонних любовных ласк. Выходит, он должен был бы знать, как пахнет трава, которой натирают плечи и грудь перед соитием, и как называется каждое украшение на теле и на одежде, и все детали орнаментики, взятые вместе и по отдельности, и из чего делались ремни да шнуровки, и какая кожа лучшая для них, и как называются дырки для тех же шнуровок в ходаках[54] (ведь и они имели свое имя, но в каждой иной разновидности ходаков иное), и опять же — как пахнет пот перед и после, и чем лучше смазывать волосы, и член, и губы, и как спаивать любимую, и что пить самому — но, даже зная все это, он не знал бы и десятой части всего, что должен был бы знать, всех слов, обычаев, ремесел, растений. Да, следовало бы знать сотни растений (а не только один какой-то перегнан прямостоячий[55]), все их названия и свойства, и всю скрытую тайную биологию, чтобы где-то там, на какой-нибудь романной странице, мимоходом упомянуть лишь одну из сотен, одну из них, например, тот же перстач прямостоячий.
И еще: знать, как стонет умирающая ведьма.
И еще: статистику заболеваний туберкулезом в высокогорных районах Карпат в конце сороковых.
И еще: историю всех музыкальных инструментов, за исключением трембиты.
Потому что и впрямь его роман должен был получиться очень фрагментарным, на каких-то ста машинописных страницах, и ничего из вышеперечисленного в него не должно было попасть,
но должно было присутствовать знание всего перечисленного выше — иначе такой роман просто не мог бы написаться. Так вот, осознавая все это, Артур Пепа кривился от мысли, что нужно накупить каких-то блокнотов и диктофонов, старых книжек, военных карт, цифровых фотокамер, ходить в какие-то бесконечные экспедиции, не возвращаться из них, систематизировать и классифицировать собранное, усваивать его всем собою, становиться частью этой коллекции, сливаться с нею, словом, быть Флобером. Но он не хотел быть Флобером, и потому роман его не писался.К тому же он даже не знал, зачем это все. Тысячи раз похоронив навязчивую романную идею, как уже похоронил тысячи других романных идей, он все же не мог от нее освободиться. Мне кажется, такое раздвоение могло быть связано с его кризисными страхами и отчаяньями. Например, он мог сознательно оттягивать час материализации романного текста, внушив себе, что этот роман должен быть окончательным, то есть он исчерпает свое теперешнее предназначение, а значит, как только все это напишется, пути для смерти будут расчищены сверху. Поэтому он придумывал как можно больше препятствий, чтобы как можно дольше не начинать. Суеверность Артура Пепы на тридцать седьмом году жизни не знала пределов — он был уверен, что такие романы не проходят безнаказанно, что ступив однажды на эту убийственную дистанцию, он словно примет последнее условие на тему все или ничего.
Но в то же время он был уверен в том, что это неминуемо, что ему никуда от этого романа, этого писания, этого старого гуцульского театра (хора?) не деться. Поэтому так или иначе, а все это должно было окончиться внезапной остановкой сердца (как будто вообще бывает что-то другое). «Наверно, уже после Пасхи», — почему-то подумалось ему. Главное, не сейчас, не сразу, не здесь-и-сейчас. Главное, прожить еще одну весну. С какого-то времени вёсны начали пролетать совсем незаметно — без прежнего шелестенья влажных крыльев и авитаминозного подъема, таким образом, следовало как-то от этого спасаться.
Поэтому он довольно легко согласился на Страстной неделе выбраться в горы вместе с Ромой и ее дочкой. Незнакомый хозяин фирмы, для которой Артур Пепа иногда придумывал рекламные слоганы, приглашал посетить его пансионат на полонине Дзындзул. Официальное, присланное по почте приглашение открывалось несколько искаженным эпиграфом из Антоныча, где слова водку пить, словно нарочно для Артура Пепы, были выделены курсивом. В самом приглашении в наихудших фразеологических традициях переходной эпохи речь шла о христианской любви и благотворительности, а также о героях бизнеса, которые в экстремально трудных условиях налогового пресса и коррумпированности властей умудряются не забывать о героях культуры, и в меру скромных возможностей поддерживают их своими инициативами (последнее слово также было выделено шрифтом — как выяснилось позже, совершенно неспроста); далее говорилось об условиях несколькодневного пребывания гостей в пансионате «Корчма „Луна“» (еда, джакузи, руци-бузи, отдельные спальни, то-се, фуё-муё); дальше почему-то шел пассаж о том же Антоныче, которого, оказывается, призваны были почтить участники акции; в чем заключалось это почтение, не говорилось ни слова. Завершалось все это достаточно бессмысленным призывом на будущих выборах поддержать политический блок «Карпатская Инициатива» (вот оно, вот оно вылезло!) и опять-таки стихом, хотя здесь уж отнюдь не антонычевским:
Согреют вас теплом души и тела,
во всем помогут — лишь скажите слово —
подвижники коммерции и дела.
В «Корчме „Луна“» — всегда светло и клево.
Артур Пепа согласился, несмотря даже на такую завершающую строфу. Как и на тот факт, что вместе с ними в горы отправлялся Ромин партнер-австриец, которому она что-то иногда переводила. Артуру случалось иногда пересекаться с этим несколько придурковатым фотографом, хотя при встречах они оба большей частью отмалчивались. «Выучил бы лучше украинский, если уж так повадился к нам ездить, голубчик», — мысленно упрекал его Артур Пепа, даже не догадываясь, насколько тот заинтересован в своей переводчице.
Да еще и присутствие в их обществе Коли тоже не улучшало ситуацию, но об этом не будем. Достаточно знать, что Артур Пепа сравнительно легко смирился со всеми этими неудобствами, ведь там, внутри него, еще надеялся на свое светлое мгновенье поэт, Брат Артура, и ничего ему так не хотелось, как наконец-то проснуться на тридцать седьмом году жизни.
II
Из камней и грез