Двенадцать обручей
Шрифт:
— Да, — ответила Коля, проглотив.
— Да! — убежденно кивнул головой Доктор. — Тот период, которым вы сейчас, милая панна, имеете счастье наслаждаться, один молодой поэт когда-то назвал приветствием жизни. Вы, конечно, знаете, какого поэта я имею в виду?
Доктор взглянул на Колю чуть поверх очков, как доброжелательный экзаменатор.
— Да, — ответила Коля не совсем уверенно.
— Я знал, я знал, что вы знаете! — искренне обрадовался Доктор. — К сожалению, в последнее время наша молодежь не слишком ориентируется среди этих имен. Но вы не такая, я уверен. Ешьте, прошу вас, ешьте дальше, пирог, очевидно, очень вкусный, не говоря уж об этом чудесном горном меде! (Он
— Богдан-Игорь Антоныч, — заговорил профессор через мгновение, открыто любуясь ее молодым аппетитом, — был и останется в нашей памяти поэтом прежде всего весны и молодости. Поэт весеннего похмелья — так он сам о себе сказал, и лучше его не скажешь.
Коля не знала, что на это ответить, к тому же слово «похмелье» в интерпретации отчима значило для нее нечто иное, но Доктор, к счастью, вещал дальше:
— Вы, молодые, обычно не замечаете весен. Вам кажется, будто весна является чем-то настолько постоянно присутствующим в этом мире, что вы воспринимаете и принимаете ее без рефлексий. Это уже потом, значительно позднее, придет осознание, что все наши весны, как и наши лета, сочтены. «Еще смех мой звенит, еще юн я душою», — так вдруг прозревает поэт Антоныч. Прошу задуматься над этим еще. Не оно ли является начатком трагического в своей сущности открытия, что мы одарены преходящестью?
Профессор с улыбкой смотрел на Колю, отчего ей даже горный мед показался горьким медом. Она лихорадочно думала, что бы на это сказать, потому что ей стало немножко жаль старого хоббита, и наконец спросила:
— Может, хотите пирога? Тут его еще много…
— О, благодарю сердечно, — взмахнул руками Доктор, — мне нельзя сладкого. Сахарный, знаете. Когда-то я любил сладкое, особенно маковники моей тети. Но взгляните туда, за окно. Какие прекрасные горы! Какое солнце! Горы и солнце — две вещи, что дарованы нам для полнокровного наслаждения кратковременной экзистенцией. В горах, где солнце ближе, — так это сформулировал поэт Антоныч. И еще он сказал: весна как будто карусель!
Они немного помолчали. Коля сделала вид, будто тщательно пережевывает пирог. Но профессор явно не умел молчать слишком долго.
— Интересны еще и те, — заявил он через мгновение, — рационально не объяснимые образы, которые находит поэт, пиша о весне. Например, весны двенадцать обручей. Именно так: весны двенадцать обручей! Вы, милая панна, когда-нибудь считали ли до двенадцати?
Коля пожала плечами и подумала, что более глупого собеседника ей еще не встречалось. Но из вежливости вынуждена была собраться с духом и ответить:
— Считала.
— Прекрасно! — чуть ли не подпрыгнул на стуле профессор, словно только этого и ждал. — Тогда попытайтесь перечислить все двенадцать весенних обручей, о которых пишет поэт Антоныч.
Коля подумала «ага, сейчас» и назвала, что пришло ей в голову:
— Ну, первый обруч — это, наверное… пояс невинности на девушках.
Она и сама не знала, отчего ей так сказалось.
— Чудесно! — снова заскакал китайским божком Доктор. — А второй обруч?
— А второй… Второй — это, наверное… такой танец, когда все танцуют в круг. Ну там, стелют платок на пол, и все со всеми целуются.
— Феноменально! Третий, четвертый? — поощрял дальше Доктор.
Коля напряглась и сказала:
— Мне нужно еще подумать.
— Тогда пусть это будет чем-то вроде вашего домашнего задания, милая панна, — потер руки профессор. — Обещаете, что до конца каникул сможете перечислить все двенадцать обручей? А впрочем, не обещайте ничего — это, прошу прощения,
из меня лезут мои отвратительные преподавательские методы (он сказал «метОды», но Коле было ясно, что имелось в виду). Не обещайте ничего — просто смотрите и наслаждайтесь!..Чтоб не разочаровывать смешного господина, Коля сосредоточенно посмотрела в заоконный мир. Ей почудилось, что она кружится на пьянящей карусели где-то под самым небом. Целая страна с лесами, ручейками и крохотными железнодорожными станциями лежала под нею. Но это быстро прошло — почти одновременно с влажным запахом подснежников. Осталась только фигурка незнакомца, медленно поднимающегося от леса по делавшемуся все круче склону в сторону пансионата.
— Или, скажем, запахи, — угадал ее глюк профессор. — Весна в горах дарует нам такую богатейшую волнующую гамму! Вы знаете запах можжевельника? А хвои? А мокрых шишек? Или тех же подснежников? Или, скажем, перстача? Или просто — как пахнет глина, обычная глина, из которой все мы вышли и в каковую вернемся? И все это дано нам не поодиночке, а разом, единой трепетной субстанцией! Интересно, что Антоныч для всех этих ощущений находит один и тот же эпитет — «пьянящее». Но точнее этого не выразиться. Точнее этого не сказать, правда ведь?
— Правда, — сказала Коля, почему-то отодвигая на треть опустевшую медовую банку с медленными темными потеками на стенках.
— Или, скажем, звуки, — едва не закатывал глаза профессор. — Порывы ветра, неумолчный шум деревьев и воды, блеянье овец и колокольцы на коровах — вы их никогда не зрите, этих невидимых коров, но слышите, как они звонят своими колокольчиками. Добавьте сюда принесенные ветром людские голоса или птичьи крики. Вы, милая панна, конечно, любите птиц?
— Люблю, — сказала Коля. — Некоторых.
— Нужно всех птиц любить, — мягко заметил Доктор. — А каких птиц вы любите больше всех?
— Орлов, — сказала Коля, минутку подумав, чтобы не обидеть старика невежливым ответом. Хотя ей очень хотелось сказать «пингвинов».
— Пингвинов поэт Антоныч также упоминает, — попал в унисон профессор. — Кажется, в стихотворении «Полярия», хотя, возможно, и нет. «Полярия» или «Арктика». Вы не помните? Пингвинов или тюленей[59]?
— Забыла, — виновато пожала плечами Коля.
«Нужно порасспросить Пепу про этого Антоныча», — подумала она. Обычно она поддавалась маминым требованиям, вслух называя отчима папой. Но в душе оставалась свободной: никакое иное имя так разительно точно не характеризовало этого поганца, как его собственная фамилия. Пепа.
Профессор смотрел на нее с улыбкой. Она несколько раз отводила глаза, но вдруг решила не сдаваться и зыркнула в его глазки смелым, долгим и даже отчасти нахальным взглядом — тем, который иногда репетировала с подружкой перед вечерним выходом в город. Про хоббитов ей было известно, что они немного боязливы. Через десять нестерпимо растянутых в вечность секунд профессор заморгал и сник, его улыбка чуть задрожала и скривилась, он капитулировал. Коле даже показалось, что он слегка покраснел.
«Забавный дедуля», — подумала она.
За окном все было таким же красивым, с той лишь разницей, что фигура на склоне уже значительно приблизилась и Коля могла побиться об заклад, что это шел австрийский знакомый ее мамы с чем-то желтым и белым в руках. (Карл-Йозеф как раз возвращался с утренней рекогносцировки и нес букет еще влажных крокусов — угадайте, для кого.)
— Да, конечно, — хмыкнул тут Доктор, скользнув стыдливым тайным взглядом по Колиным открытым ногам и довольно неловко поднимаясь из-за стола. — Благодарю, милая панна, за прекрасное общество. Мне было весьма интересно побеседовать с вами.