Двенадцатый двор
Шрифт:
Да, и, несмотря ни на что, он все-таки прав. Морковина-старшего погубила частная собственность: его двенадцатый двор.
Двенадцатый двор...
И я поймал себя на мысли, что готов примириться с тем, что Михаила убил Сыч. Будто отпали все сомнения. Нет, нет! Это я допускаю только теоретически.
Хорошо. Пусть так. Михаила убил Сыч (теоретически). Причины... Частная собственность? То, что лежит внутри его психологии? Да. И все-таки не только это. Есть еще и другие причины, внешние. Среда, в которой проявляются внутренние причины, спрятанные в психологии человека.
И я остановился, будто налетел на невидимую преграду.
Он даже не подозревает, как прав! «Мы одна из инстанций, создающая социальный
Уже не было тоски, которая охватила меня утром. Я спешил действовать. Действовать — значит постигать.
И на этой пыльной дороге, под пасмурным небом меня начала тревожить мысль, которая и раньше часто не давала мне покоя. Насилие всегда порождает ответное насилие. Пролитая кровь ведет к новому кровопролитию. Неужели это порочный круг? Как прорвать его? Как найти формулу борьбы со злом, которая была бы не кругом, а прямой, восходящей вверх, к звездам?..
У правления колхоза меня ждали оба участковых и Фролов.
— Морковин у себя в огороде, полет с Марьей картошку, — сказал Захарыч. Он был трезв и хмур. Похоже, не выспался.
Фролов выжидающе смотрел на меня.
— Из областной прокуратуры не звонили?
— Нет.
— Чего они там тянут? — Я опять начинал злиться. — Вызовите милицейскую машину. Для ареста.
— Результат легкой бани? — с ехидцей спросил Фролов.
— Как придет машина, поезжайте с ней в деревню Архангельские выселки, привезите Зуева. Секретарь парторганизации там. Он предупрежден. До двух надо быть здесь.
Фролов с любопытством посмотрел на меня, но ничего не спросил.
Было четверть одиннадцатого. Редкие капли дождя ставили черные точки на пыльной дороге.
«Итак, Михаила убил Морковин-старший. Предположим, что это доказано. Почему?»
21
Во дворе Брыниных мать Михаила стирала белье. Вороха пены вздымались в длинном корыте. Мелькали красные руки. Рядом на расстеленном одеяле тихо играли Володя и Клава.
Звали мать Михаила Елизаветой Ивановной. Лицо ее было по-прежнему заплаканным и опухшим, только появилась в нем, не подберу точного слова, деловитость, что ли.
Елизавета Ивановна отвела меня на терраску. Сели.
— Сынок, — спросила она, — а на деток нам теперя пенсию али какую способию давать будут?
— Будут, — сказал я.
Ее лицо посветлело.
— Скажите, Елизавета Ивановна, — спросил я, — из-за чего все-таки ссорились ваш сын и Морковин?
— Да как сказать... Не любили они друг дружку. Только, скажу тебе, сынок, Миша-то наш, он ведь ангел был... — И по ее щекам покатились слезы. — Сколько раз к Сычу, выродку ентому, сам с дружбой подходил.
— С дружбой? А вы можете привести какой-нибудь пример?
— Вот помню на свадьбе Миши и Ниночки... Летом было, в июле. Столы под яблоньками поставили. Гостей — человек пятьдесят, добрая кумпания. Угощение, сынок, было дай бог всякому. Боровка мы закололи, Миша мясо на базар в город свез, да я с книжки сняла. Для родного-то дитя разве жалко? И стюдень на столах, и сало, и котлетки, а яблоки у нас моченые, ну крепенькие, аж хрумтят. Капустка там, огурчики. Кваску я наварила, ядреный. А на стол его прямо со льду, с холоду. Ведь мы как в погребе лед держим? С зимы на речке нарубим — и в погреб, сверху газеты и землей присыпим. Он там и соблюдает холод до новой зимы, твердый, каляный. Что ваш холодильник. Да... Мясо, конечно, горячее, паровое, курицы. Из города кой-чего Миша привез. А вина — хошь облейся. Грех на душу приняла — самогоночки наварила. Все дешевле — рупь литра выходит. Только по такому случаю и сварила, ей-богу. А потом — ни-ни. Вот тебе крест.
Утром сели, а к обеду уже — веселье. Мишенька с Ниной во главе, конечно, стола. Миша в черном костюме.
И галстучек. А Нину в белое платье обрядили. Ровно вишенка в цвету. Одно слово — молодые... И за что ж нам такое наказание? Чем мы бога прогневали?.. Нина вина — ни капельки. А Миша принял самую малость — и все. Нельзя. Правило блюдут. Сидят, ровно голубки. Только друг на дружку — глазками. Ну, гости: «Горько! Горько!» Поцелуются тихо так. Смотреть дорого. Кто ж думал-то!.. За одним концом у нас старики. Они послабже, уж завеселели, кой-кто, чего греха таить, губы растряпал, расслюнявился. Песню играть стали — «Ревела буря, дождь шумел». Мужики деловые об своем: уборка, машины, скотина. Слышу — и про баб. Ну, мужики, они и есть мужики.А рядом с молодыми посадила я парней да девок, подружек Нининых. Сидят, ровно тебе цветки на лугу. Тута, сынок, своя жизня: и смех и байки. Хведька — шофер, сусед наш, вижу, Тоньку обхаживает, то есть руки его блудливые все до ее да до ее. А она так незаметно руки скидает, и сама — в краску. Хведька, знамо дело, котишша, так и глядит, иде урвать. Другие подружки — всяк свое. Одну завидки берут, другую в грусть-тоску кинуло, третья так, веселая — и все. А гармонист наш, Андрейка, совсем пьяной. Голову свою кудлатую на струмент положил, считай, спит. Ан нет! Играет чего-то. Он гармонист первейший. Как иде свадьба — его кличут. Ну, играем свадьбу. Все хорошо идет, как у людей: песни, разговоры, шум такой праздничный. Кушают хорошо. И никакого там скандалу али фулиганства. Я, конешно, промеж столов шатаюсь: кому подать, кому налить. Всяк выпить тянет.
Помню, побегла в избу за хлебом. Вертаюсь — тихо за столами. Слыхать даже, как улей пчелами гудит. Он у нас один и есть. Вон под яблонькой притулился. Не по себе мне изделалось. Все головы в одну сторону повернуты. Гляжу, Сыч у свово плетня стоит. Руки на перекладину положил, большие, темные. И глазами по столам водит. Такие, сынок, тяжелые глаза, прямо ночь в них с молнией. Встретилась я с ыми и прямо согнулася. Ровно пришиб, ирод. И вся свадьба под его взглядами сникла. Что делать? Думаю: «Ну чего они злобу таят? Праздник у нас такой. Можно сказать, раз в жизни». Я к Мише: «Замирись. Пригласи к столу. Как светло-то будет!» «Верно, мама». Это Мишенька мой. Ангелом он был. Вся сердца — для людей... Ох... На кого же ты нас оставил, сы-ночек!..
Подошел Миша к плетню. Его мне со спины видать, а Сыча — в лицо. Темное такое лицо, ровно туча. «Послушай, Григорий Иванов, — тихо так Миша, с душой. — Ведь суседи мы. Долго волками жить? Раз так с Ниной... Ну, что случилось, давай забудем. Что не так было — извиняй. А я к тебе злобы не имею. Вот свадьба у меня. Иди к столу, гостем будешь. Выпей чарку, поздравь нас. Будем по-суседски жить, по-хорошему». Гляжу, дрогнуло у Сыча в лице, будто солнышко на его брызнуло. И в глазах потеплело. «А мой Васятка в город подался, — тихо так Сыч. — Там счастье шукает».
Ведь всяко бывает промеж людями. Из чего у нас с Сычом, считайте, война пошла? Ой, точно люди говорят: сердцу не прикажешь. Поначалу была вроде у Васьки Морковина любовь с нашей Ниной. Ну, встренутся, на улицу вместе, в клуб там. Вроде к свадьбе дело шло. А тут мой Мишенька с армии вернулся... Ой, горюшко мое!.. Увидел Нинку и обмер. А она от него глаз не отведет. Так и стряслось. Вроде перешел Ваське дорогу. Так ведь не нарочно! Не то что удумал: «Дай перейду». А любовь их обоих зажгла, в омут свой огненный потянула. Дальше что? Васька, конечно, в горе впал и в злобу. Извелся. Да разве мы не понимаем? Только как помочь? Ну, жить надо. Стал на других девок смотреть. И как раз в то лето Надежду взял, и уехали они в город. Да... «Идем, идем!» — Мишенька торопит. Это на свадьбе-то, у плетня. И уже сделал Сыч первый шаг к калитке.