Двенадцатый год
Шрифт:
Порешили тут же, где он пал, выкопать ему могилу. И могила была выкопана быстро. Копали ее сами офицеры не лопатами, а саблями, в знак особого сочувствия к покойнику. Завернули его в плащ всего - с раздробленной головы до ног - не его первого, не его и последнего хоронили так на походе. Засыпав свежую могилку землей, снова по-прежнему уселись тут же вокруг костра и припомнили все, что кто помнил хорошего из жизни покойника; а потом скоро перешли на другое: не такое было время, чтоб долго вспоминать про убитых товарищей - на это смотрели как на разлуку, и, быть может, ненадолго... "Всякий вечер, - читаем в дневнике Дуровой из этого времени, - мы сходимся к огню все, кто уцелеет в продолжение дня. Если кого уже не станет в кругу нашем, о том поговорим, пожалеем с четверть часа, а там опять разговор наш весел. Теперь не то время, чтоб долго сожалеть о потере друзей, потому что всякий имеет надежду
– "Ну, так позови ко мне того-то".
– "И он убит".
– "Ну, глупец! затвердил - убит, убит!.. Пошли, кто там остался в живых..." И приказания, и вопросы, и ответы делаются так хорошо, так покойно, как бы дело шло о людях куда-нибудь посланных, а не отправившихся на вечный покой. Все, что мы видим, слышим, испытываем каждый день, теряет в разуме нашем: хорошее - все то, что в нем было хорошего, дурное начинает казаться дурным вполовину, а иногда и с примесью хорошего".
Так было и тут, когда закопали Усаковского. Отыскали его чайник, в котором вся вода давно выкипела, налили его вновь, усилили костер, приставили чайник Усаковского вместе с другими принесенными к костру, достали вина, в изобилии присланного из Москвы, и стали править тризну по милым товарищам, павшим в бою. Разговор оживился. Серебряный кубок Давыдова переходил из рук в руки. В дружеском кружке виднелись новые лица, в том числе и молодое, задумчивое цыгановатое лицо Жуковского в ополченском костюме.
– Господа!
– торжественно произнес Бурцев, который успел с горя хватить больше других и был в возбужденном состоянии.
– Господа! сегодня на привале, толкаясь меж московскими ратниками, я набрел на следую-щу картину: под кустом, закрытый от солнца тенью березы, сидит некий молодой витязь, и, положив к себе на колени записную книжку, строчит... И что же бы вы думали он строчил! Угадайте!
– Что? стихи, - отозвалось несколько голосов, и все обернулись к Давыдову.
Давыдов с удивлением смотрел на Бурцева:
– Ты, брат, перепил, кажись.
– Нет, я не перепел, - скаламбурил Бурцев: - да ты, брат, и не туда попал... Строчили под кустом такое, я вам доложу...
И он коварно, подмигивая и щурясь, взглянул на Жуковского. Жуковский давно сидел как на иголках.
– Строчили, господа, вот что, - продолжал Бурцев: "Певец во стане русских воинов".
– Кто же это?
– спросил Давыдов.
– А вон - наша красная девушка, - указал Бурцев на Жуковского.
Жуковский, который совсем покраснел, хотел было уйти, но его стали упрашивать прочесть стихи, говорили, что нехорошо таиться от товарищей, что они все теперь - одна семья. Жуковский говорил на это, что его стихи не кончены, что это только наброски, задуманные, но не исполненные картины, что в них нет связи, не везде отделан стих; но ничего не помогло: его просили прочесть хотя отрывки. Нечего делать: он полез в карман, вынул оттуда небольшую, темно-малинового бархата книжечку, вышитую разноцветными бисерами и светло-русыми, словно лен, женскими волосами (подарок перед разлукой), подсел ближе к костру и несмелым, дрожащим голосом начал:
На поле бранном тишина,
Огни между шатрами; Друзья, здесь светит нам луна, Здесь кровь небес над нами.
Приступ был удачен. Все слушали, затаив дыхание. Давыдов сидел глубоко задумчивый: он чутьем поэта сразу ощутил мастерство стиха: он чувствовал веянье таланта. Бурцев с благоговением смотрел на цыгановатое, робкое и скромное лицо поэта и не шевелился. Дурова сидела бледная, несмотря на красноватый отблеск костра. Все ждали - даже в темноте виднелись лица солдатиков, на которые падал огонь от костра, - и они слушали. Жуковский, у которого дрожали руки, как и голос, продолжал с большей силой:
Наполним кубок круговой!
Дружнее! руку в руку!
Запьем вином кровавый бой
И с падшими разлуку,
Он взглянул на то место у костра, где недавно зарыли Усаковского; у Дуровой вырвался из груди глубокий вдох, словно стон, - все взглянули на нее, но Жуковский с силой продолжал чтение:
Кто любит видеть в чашах дно,
Тот бодро ищет боя...
О, всемогущее вино,
Веселие героя!
Он остановился. Ропот одобрения был единодушный. Бурцев не усидел и бросился целовать поэта, восторженно повторяя: "Бесподобно! бесподобно! "Кто любит видеть в чашах дно, тот бодро ищет боя!" Божественно!
– "О, всемогущее вино,
– Перестань, Бурцев, - ты задушишь его, - вмешался Давыдов.
С трудом усадили забияку и просили Жуковского продолжать. Тот снова отговаривался, что далее у него не все выправлено; но его просили - и он, повернув листок, начал:
Огчпзяе кубок сей, друзья!
Страна, где мы впервые
Вкусили сладость бытия,
Поля, холмы родные,
Родного неба милый спет,
Знакомые потоки,
Златые игры первых лет
И первых лет уроки,
Что вашу прелесть заменит?
О, родина святая,
Какое сердце не дрожит,
Тебя благословляя?
От этих последних стихов, казалось, действительно все задрожали. Голос читавшего перешел в какой-то молитвенный тон, отзывавший и плачем, и восторгом. На лицах слушавших горело и дрожало умиление. Дурова, спрятавшись за Бурцева и закрыв лицо руками, вздрагивала всем телом - она глухо рыдала. Все были так глубоко потрясены и мелодиею голоса читавшего, и прелестью и музыкою стиха: мысль, положенная в этот стих, до того глубоко выражала душевное настроение каждого; всем, пережившим ужасы последних дней за эту имепно родину, до того она казалась теперь дорогою с ее полями и родными холмами, политыми кровью их товарищей; этот милый свет родного неба, эти знакомые потоки, замутившиеся от родной же крови, и "златые игры первых лет и первых лет уроки" - все это теперь, и именно теперь, до того стало дорогим и святым, до того наполняло душу каждого, что гармонические строфы, прочитанные гармоническим, полуплачущим голосом, вызвали какой-то стоп восторга. Никто сначала не заметил за общим потрясением, а когда заметили, то не поверили, что Бурцев, этот всесветный повеса и пьяница горько плакал, сидя на корточках и мотая всклокоченною головою, как это обыкновенно и невольно делают люди, когда плачут о чем-либо безнадежно. Никто не заметил и того, что из-за спин и застывших от внимания лиц солдатиков, которые подвинулись к костру и, держась несколько в отдалении, в тени, жадно вслушивались в каждое певучее, знакомое их сердцу слово читавшего и как-то по-детски моргали глазами, боясь шевельнуться и громко дохнуть, как на смотру, - что из-за спин солдатиков выглядывало худое, морщинистое и загорелое лицо с седыми, нависшими на маленькие, глубоко сидевшие подо лбом глаза бровями - лицо Платова, которого хотя солдатики и узнали и посторонились было от него, но он знаком показал им, чтоб они не трогались и стояли бы по-прежнему смирно, не обращая на него внимания.
Долго не могли прийти в себя слушатели; но когда первый немой восторг прошел, все шумно начали хвалить молодого поэта, благодарили его, жали ему руки, придвигались к нему все теснее и теснее. У Давыдова лицо подергивало - так поражен был он неслыханною задушевностью и неслыханною же мелодиею стиха.
Все начали просить:
– Дальше, ради Бога, дальше!
Ободренный неожиданным успехом, Жуковский стал смелее перелистывать свою книжку.
– Это еще не кончено - не совсем гладко - разве это?
– тихо говорил он как бы сам с собою.
– Вот это, кажется, кончено - это...
Хвала наш вихорь-атаман,
Вождь невредимых, Платов,
Твой очарованный аркан
Гроза для супостатов.
Орлом шумишь по облакам,
По полю волком рыщешь,
Летаешь страхом в тыл врагам,
Бедой им в уши свищешь:
Они лишь к лесу - ожил лес,
Деревья сыплют стрелы,
Они лишь к мосту - мост исчез,
Лишь к селам - пышут села.
Солдаты заворошились и оглянулись. Сквозь их кучку протискивался, торопливо и нервно дергая себя за седой ус, Платов: по лицу старого атамана текли слезы, и он громко, как-то сердито сморкался, шагая через ноги сидевших у костра офицеров и пробираясь к Жуковскому. При виде атамана произошло общее смятение; многие с изумлением вскочили с мест.
– Сидите, пожалуйста, сидите, господа!
– торопливо успокаивал старик.
– Як вам тоже... я вот к ним... не знаю, как имя-отчество...
И старик порывисто обнял молодого, окончательно смутившегося поэта, который узнал Платова.
– Не стою этого, мой друг, не стою, - говорил расчувствовавшийся атаман, - я совсем не стою... Спасибо - похвалили, хоть и не заслужил, ей-Богу, не заслужил...
Жуковский бессвязно бормотал что-то; Давыдов вежливо подошел к старику и попросил не побрезговать их кружком - выкушать с господами офицерами стакан чаю или чару хорошего вина. Старик благодарил, жал руки, утирал глаза, сморкался все так же громко и быстро, как быстро он все делал. Ему очистили место около Давыдова, который казался хозяином в этой импровизированной гостиной у костра.