Двенадцатый год
Шрифт:
– Да он же, говорят тебе, сидел рядом с папой Лизы Сперанской.
– Что ж из этого, батюшка, что сидел?
– Как же ты мне не показала его!
– Ох, Владычица! и что я буду делать с этим ребенком!
– взмолилась старуха.
– То ему подай Жар-птицу, то шапку-невидимку, а теперь, на поди! подай ему какого-то Державина, прости Господи!
– Да шапка-невидимка, няня, в сказке, а Державин не шапка в сказке он живой, он тут был.
– Мало ли кто тут был! не знать же мне всех.
– Ах, няня! няня! Бог с тобой! ничего ты не знаешь. И Крылов, говорит Саша Грибоедов, был здесь, а ты и его мне не показала... А он басни сочиняет...
– Да что ты, прости Господи, белены, что ли объелся!
–
– На-ко чего выдумал! И сказки ему сказывай, и сочинителей подавай - жирно будет... Да пора и домой - молоко кушать... Вон Лиза Сперанская с Соней и с папой давно ушли.
Но арапчонок не унимался и продолжал капризничать:
– Ешь сама молоко... целуйся со своим Сперанским...
– Да на что вам, батюшка барич, эта старая карга - Державин? вступилась та нянька, что ходила за Сашей Велыманом.
– Я жила у них пресварливый старикашка, ничем на неге не угодишь... А теперь уж он и мышей не давит - какой он сочинитель!
Арапчонок так и покатился со смеху:
– Мышеи не давит! Вот выдумала! А прежде он разве давил мышей? Разве он кот?
– Ну, пойдем же, пойдем, - настаивала няня: - а то как мамашенька увидют, что Сперанские-то уж пришедчи с гулянья, а нас нет, так мне же, старой, и достанется за вас.
А Сперанские действительно воротились на свою дачу, на Каменный остров. Сальватори, представленный Сперанскому генеральшею Свечиной в качестве московского гостя и человека бывалого и наговоривший любимцу императора так много любезностей, что они от излишнего изобилия не могли не терять своей ценности, просил позволения представиться "великому человеку в особой аудиенциити, получив согласие, остался с Свечиной. Старые кости Державина увезены были с пуэнта еще раньше, а Карамзин с Тургеневым отправился искать адмирала Мордвинова, чтоб потолковать с ним о "слепом Якуне", не дававшем спать историографу. По дороге к Сперанскому присоединялись мать Сони Вейкард и Магницкий, Михаиле Леонтьевич, молодой человек - неудачная креатура Сперанского.
Магницкому, имя которого впоследствии заслужило такую постыдную известность в истории русского просвещения, было в то время около двадцати восьми-девяти лет. Это была личность, по-видимому, ничем не выдававшаяся, представлявшая что-то вроде гладко отполированной плоскости и по внешности, и по характеру, тем не менее она обладала необыкновенным талантом талантом подлаживаться под всякое положение, под всякую личность, и подлаживаться так мастерски, что подлаживанье это не казалось ни холопством, ни заискиваньем. Сперанский не терпел холопства, как и заискиванья; еще презрительнее казалось для него подлаживанье, как бы оно ни было искусно: "Заискиванье - это кража чужой совести, - говорил он, а подлаживанье - это нравственный подлог", - и между тем Магницкому до некоторой степени удалось совершить этот подлог: так глубоко коренились в нем эти нравственно-воровские инстинкты и так искусно умел он делать фальшивые подписи - не рукой, а языком, голосом, выражением глаз, удачным во-просом, желательным ответом. И Сперанский не только терпел его, но и приблизил к себе - в доме Сперанского Магницкий был своим человеком. Таким же своим человеком была и г-жа Вейкард, "титулярная мама" Лизы, как называл ее Сперанский. "Титулярная мама" была добрейшее, вполне обрусевшее немецкое существо, и хотя родитель ее, герр Амбургер, был банкир по плоти и крови и деньги были его стихией, вне которой он задыхался и бился как рыба на льду, однако "титулярная мама", может быть вследствие этого самого, чувствовала отвращение к деньгам, которые, как выражался Сперанский, с детства "отравили ее золотым ядом". Это была женщина средних л.ет, более клонившихся на сторону молодости, чем на сторону ей противоположную, и средней полноты; ходила же она немножко с перевалочной, словно
уточка, и эта утиная грация очень шла к ней.Дача Сперанского фасадом выходила на Малую Невку к стороне Новой Деревни. С балкона сквозь зелень шоссейной аллеи видна была гладкая поверхность Невки, по которой скользили разукрашенные ялики с высоко поднятыми, точно петушиные хвосты, кормами. Иногда слышно было пение катающихся.
Вечер выдался тихий и теплый, и Сперанский, воротившись с гулянья, пожелал пить чай на балконе, что он позволял, себе очень редко, утверждая, что петербургское лето создано специально в пользу зубных врачей, и что Петр, перенеся столицу России в Петербург, привил своему царству хронический государственный флюс.
– Но ведь флюс, ваше превосходительство, есть признак гнилого зуба, заметил Магницкий.
– Да. И этот гнилой зуб России - есть Петербург, - серьезно отвечал Сперанский.
– И этот зуб, по вашему мнению, следует вырвать?
– Вырвать... как столицу, а не как порт.
– И перенести столицу в Москву?
– О нет, - меньше всего в Москву... Вы, кажется, знаете, что я не сторонник квасных московских патриотов вроде Ростопчина и Глинки, и меньше всего мои мнения сходятся с мнениями противников Петра... "Матушка Москва" и "белокаменная Москва" еще долго будет оставаться Меккой русского народа, то есть государственной квашней, в которой вечно будет всходить опара обскурантизма.
– А где бы вы лучше желали видеть русскую столицу?
– В Киеве или в Одессе... А еще лучше - знаете где? И Сперанский остановился. Магницкий недоумевал.
– У нас в деревне, папочка, в Великополье, - вмешалась Лиза.
Сперанский рассмеялся и погладил Лизу по голове.
– Почти-почти что в Великополье... В Константинополе была бы когда-нибудь русская столица, если б... если б...
– И он не договорил.
– Что - если б, ваше превосходительство?
– с любопытством спрашивал Магницкий.
– Если б не... если б, - как-то задумчиво сказал Сперанский, - если б... если б не московская опара...
Он замолчал и, обратившись к Лизе, которая вместе с Соней освобождала муху, попавшуюся в паутину между балясинами балкона, сказал:
– Поди, Лизута, и ты, Соня, - порадуйте маму: я сегодня хочу на балконе пить чай.
– Ах, как весело! Ах, папуля!
– заболтали девочки и бросились искать "титулярную маму".
В это время на балконе словно из земли выросла казенная фигура. То был стереотипный образец министерского курьера, привезшего из города вечернюю почту. В руках у него был портфель.
– Здравствуй, Кавунец!
– ласково сказал Сперанский.
– Здравия желаем, ваше превосходительство!
– отрубил Кавунец и кашлянул.
– Что нового в городе?
– Не могу знать, ваше превосходительство!
– Душно, должно быть?
– Не могу знать, ваше превосходительство!
– А как тебе нравится сегодняшний вечер?
– с сдержанной улыбкой спросил Сперанский.
– Не могу знать, ваше превосходительство!
– Спасибо. Дай портфель. Ступай и вели дать себе стакан водки.
– Покорнейше благодарим, ваше превосходительство! Курьер торжественно удалился с скромным сознанием, что он хорошо исполнил свой долг.
– Превосходнейший курьер, - исполнителен и точен, как хронометр, сметлив, расторопен и стереотипен, как машина, - заметил Сперанский по его уходе. Только на нашем бюрократическом заводе выделываются такие машины-люди, как этот Кавунец. А он далеко не глуп, пи разу он не перепутал ничего и не переврал даже ни одного словесного приказания. Зато лаконичнее спартанца: он отвечает только на служебные вопросы, а на все остальное у него один ответ: "не могу знать", то есть не курьерское это дело и курьеру об этом говорить неприлично: знай, дескать, службу и не в свое дело не суйся.