Двенадцатый год
Шрифт:
– Что, граф, - виноват - Сила Андреич, как вам сие нравится?
– шепчет Мерзляков.
– Что, господин бакалавр и песнотворец?
– отвечает Ростопчин вопросом.
– Да мир-то с "Мужичишкой корсиканским, что в рекруты не годится", как говорит почтенный Сила Андреич?
– Мир-то? Да! Царю Петру Первому правнучек на мозоль наступил - через девяносто восемь лет на мозоль наступили.
– Как, граф?
– Да, знаете, которого числа мир подписан?
– Не знаю.
– Июня 27-го... Ох, повернулся, Петр Алексеич в гробе!
– А! догадался, догадался... Это день Полтавской победы - да, да! неловко, очень неловко... И для Силы Андреича
– Обидно-то, обидно ему, а бакалавру Мерзлякову должно быть еще и того обиднее, - также лукаво отвечал Ростопчин.
– Почему, граф, мне-то обидно?
– Да все же за царя Петра Великого.
– Не понимаю вас, государь мой.
– А кто сию кантату сочинил на восшествие на престол Александра сию:
Лучами феба оживленный, Счастливый север пред тобой Свергает днесь одежды снежны, И в новой радости святой, Блистая ранними цветами, Гласит и сердцем и устами, Что ты - отец его, покров, И дух, Петром в него вложенный, Минервой сердце просвещенно Слились в одно - к тебе в любовь.
– А?
– продолжал тихо Ростопчин.
– И за этот "дух Петра" да Петру же и на мозоль!
Мерзляков, видимо, был озадачен неожиданным поворотом.
– Однако, ваше сиятельство, какая у вас память - можно сказать, лестная для сочинителей, - говорил оп сконфуженно.
– Я и сам это забыл, а вы изволите помнить.
– А вы думали небось, почтеннейший, что я только и помню вашу канту
Среди долины ровный, на гладкой высоте...
– Ну, ваше сиятельство, вы совсем меня разбили, как Наполеон пруссаков...
– Однако пора по домам: служба кончилась, все расходятся... До свидания, почтеннейший Алексей Федо-рыч, заходите как-нибудь вечерком, всегда рад - и Глинка будет, и еще кое-кто из вашей братьи, сочинителей... Споем "Среди долины ровныя...".
И они вышли из собора. Но в церкви еще оставалось довольно народу. Это были те, которые пришли отслужить - кто благодарственный молебен, кто панихиду по усопшим, по убиенным. Последних было больше, чем первых. Тоскливые, убитые, иногда плачущие лица и черные платья с белыми, режущими глаз, обшивками говорили сами за себя. Особенно же резали глаза эти белые обшивки на двух крошках, на мальчике и девочке, беззаботно игравших около старой, тоже в черном, няни а нренаивно отвечавших на вопросы соболезновавших женщин в то время, как мать их, припав головой к холодному полу, исходила, по-видимому, тоской и слезами.
– По ком это, матушка, панихида?
– спрашивают няню сердобольные бабы.
– По папе панихида, - весело отвечает девочка-крошка.
– Да, по родителе по ихнем, милая.
– Что ж, помре волею Божиею или убит?
– Папа пал на поле брани, - бойко, как по-заученному отвечает мальчик (слышал от кого-то).
– Ох, Господи! крошечки-то какие остались... Убит, стало быть...
– Нет, папа пал на поле чести, - бессознательно лепечет девочка (тоже слышала эту ужасную фразу).
Сердобольные бабы утирают слезы. А там, от аналоя возглашение: "Упокой, Господи, душу усопшего раба твоего, на брани убиенного болярина Александра, и сохрани ему вечную память..."
– Папа скоро приедет, - лепечет мальчик. "Вечная память - вечная память - ве-е-ечная..." - плачет хриплый голос церковника.
– За что же, Господи! О!
– Это раздается напрасный стон с полу, напрасный протест.
Сердобольная баба махает рукой и, уткнувшись носом в платок, тоже напрасно надрывается.
А на другой стороне церкви идет благодарственный молебен. На коленях стоит девушка,
тоже в черном, но без ужасных белых обшивок, этой безвременной седины сердца, седины, выступающей мгновенно, как она иногда выступает на волосах в минуты страшного, потрясающего горя. Девушка тихо молится. Серые, большие, крепкие глаза ее не отрываются от образа, изображающего женщин, молящихся при кресте. Из-под шляпки выбиваются золотисто-каштановые волосы, одна прядь которых неровно обрезана. Это она, молящаяся, в порыве тоски, провожая его на эту ужасную войну, не заметила за слезами, как отхватила для него ножницами, на память, целую пасму волос. Особенно страстно молилась она за обедней в то время, когда возглашали: "страждущих, плененных и о спасении их..."– Плененных... плененных, Господи!
– шептала девушка.
Тот, для которого она обрезала прядь волос, в плену... Он был взят в битве при Гутштадте, на глазах у друга своего, Панина, который тоже едва не попал в плен и, только благодаря какому-то храброму юноше Дурову, избежал смерти. А его взяли раненого, - под ним была лошадь убита. А прядь волос с ним, у него на груди.
– Плененных, Господи, помилуй, - шепчут уста, которые он поцеловал тогда в первый и последний раз, - но как поцеловал!
"И той бе самаряшш", - слышится голос священника.
– Господи, спаси его, - шепчет молящаяся, а лукавая память вносит сюда, в церковь, тот душный вечер, когда в тени сиреней и акации он, накануне выступления их эскадрона, в первый раз сказал, что любит ее, и целовал, так жарко целовал ее руки, только руки, а она не отнимала эти руки, похолодевшие от его жарких поцелуев...
– А теперь мир... он воротится... Господи! Господи! "Благодарение яко раби недостойнии приносим", - возглашается "благодарение" рядом с "вечною памятью" и стонами вдовы.
– Благодарю, благодарю Тебя, Господи.
Это благодарит девушка, боясь оглянуться туда, где не благодарят, а только рыдают.
Кончились панихиды с "вечную памятью". Кончились и благодарения. На паперти нищие грызутся из-за подачек вдов и сирот. Церковь опустела. Причетники считают вырученные пятаки, гривны, полтинники. Стоит ли, жить после этого!.. О, как хороша жизнь человеческая и как жалка и прискорбна она!..
Девушка, служившая благодарственный молебен, выйдя из Архангельского собора, остановилась в раздумье среди Кремлевской площади и, по-видимому, не знала, что ей предпринять. Глаза ее невольно остановились на Замоскворечье, и грандиозная картина города, всегда чаровавшая ее, не произвела теперь на нее никакого впечатления. Видно было, что другие образы теснились в ее душу, наполняли ее и не давали места для восприятия внешних впечатлений: в том состоянии, в каком находилась девушка, целый мир кажется пустыней. Недостает чего-то одного, а кажется, что весь мир отсутствует, солнце не светит, небо перестает быть голубым, близкие становятся чужими...
Девушка опомнилась, видимо, на что-то решилась и пошла из Кремля.
– Неужели и теперь ничего не будет?
– машинально шептала она.
По улицам беспорядочно толкался народ, бестолково сновали экипажи, слышался говор, смех, пьяное пение. Целое море звуков, слов; но все это кажется таким пустым, мелким, ничтожным. Когда человек несет в своей душе что-то большое, тяжелое - или громадное горе, или страшную тоску, то под влиянием этого субъективного чувства весь мир и его интересы умаляются до ничтожества... Но были слова в целом море гама, которые невольно били по сердцу: на одном перекрестке, у кабака, толкались солдатики и говорили: