Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Вот и славненько.

— Вот ты, Виталий Степанович, вроде, человек умный, — не унимался Иван Петрович, но был убит пронзительным взглядом из-под бинтов, после чего закончил фразу без изыска: — а все-таки дурак, во как!

— Во как, — передразнил Бабель. — Газета «Гудок» на стороне религиозного мракобесия.

— Чего? Хорошая газета. Я двадцать лет подписывал. А вашу областную мне, как пенсионеру, бесплатно носят, чтобы я, старый дурак, знал, как нынешняя власть обо мне, трудовом человеке, заботится и днем и ночью. А вы, стало быть, поддувалы ее.

— Ладно, — решил уже для себя одного Константин, — пошел я от вас, ребята, подышу пойду, воздух морозный стал, до мозга пробирает, — и подхватил костыли.

— Эх, хорошо тебе, — вздохнул Иван Петрович, — хоть бы телевизор в палату поставили. Я уже каждую трещинку по миллиметру на потолке изучил, каждое

пятнышко. Газеты, что жена принесла, прочитал уже. Ой, тошно-о-о...

— Да уж, — согласился с этим Бабель.

Платонов тем временем уже вышел в коридор.

Дежурила в этот день Лера, и говорить ему больше было не с кем, да и не о чем. Он не обиделся на Бабеля, не обиделся еще и потому, что не мог себе представить, что на Степаныча обиделась Маша. Иногда надо уйти от кого-то или от чего-то, чтобы попытаться найти путь к самому себе. Платонов этот путь еще не видел, скорее — чувствовал, нащупывал, как дно под водой.

Больничный двор встретил унылой осенней серостью, которая в России имеет свойство усиливаться за счет обилия безрадостных пейзажей и застроек. Серость подчеркивается темными намокшими некрашеными стенами домов деревянных и облупленной штукатуркой домов панельных, разбитыми асфальтовыми и размытыми грунтовыми дорогами, а главное — царапающим макушку этого пейзажа грустными тучами небом. Птицу в таком небе плющит, да и птица — скорее всего — ворона. Долетит до столба-забора, сядет, и озвучит все, что думает об окружающем, и звук этот вовсе не «кар» (это в Англии может быть «кар»), а — «хмарь». Хмарь, хмурь, хандра — и надписи на заборах на эту же букву. Стоит предаться созерцанию, и весьма быстро начинаешь принадлежать этому сюжету: кажется, жизнь уже безвозвратно прошла, грядущий день будет таким же или еще хуже, а нынешний вообще может стать последним. И такая от всего этого исходит безнадега, что «Последний день Помпеи» кажется оптимистической картиной хотя бы за счет остановленной в ней динамики.

И тут это вселенское уныние начинает вяло, но настойчиво моросить, и уйти никуда невозможно — только в себя. Бабель однажды разродился по этому поводу статьей, суть которой вкратце можно было свести к единственной мысли: Россия шла к морям изнутри себя, вылезая именно из огромных сугробов и непроходимой грязи внутренних территорий. Что ж, может и так. Важно, что дошла — на все четыре части света.

Стоя под козырьком подъезда на заднем дворе, где обычно курили «ходячие» больные, доктора и медсестры, Платонов глотал вечное, но благодаря влажности свежее уныние полными легкими, и усиливал эмоциональное воздействие пейзажа на свою тонкую натуру очередным подробным изучением «морга-избушки», как он его назвал, и воспоминаниями детства.

В противовес осенней мороси, но, имея подоплеку в недалеком морге, память вернула ему сюжет жаркого лета, когда ему было шесть лет. В соседней квартире на их площадке умерла баба Лида, у которой родители иногда оставляли Костю, убегая по делам или в гости. Сегодня он вряд ли мог что-то хотя бы общее вспомнить о бабе Лиде, кроме того, что она исправно за ним следила и пыталась поддерживать безнадежно пустую беседу, с бесконечно повторяющимися вопросами в разных вариациях, отчего у взрослого может возникнуть впечатление, что его проверяют на «Полиграфе». Но маленький Костя про детекторы лжи ничего не знал и терпеливо отвечал: папу не повысили, в школу —в следующем году, братика нет и не планируется, другие дяди за красивой мамой не ухаживают, потому что есть папа, читать-считать умею... И очень редко задавал свои вопросы, потому что на любой из них баба Лида отвечала не «почему Земля круглая», а долгую историю своей жизни, и из уважения к старшим надо было сидеть и слушать ее, теряясь в именах, датах, многочисленных родственниках и знакомых, а потому — абсолютно не обогащаясь историческими знаниями.

И вот в знойный июльский день баба Лида умерла. Чтобы узнать, что такое «умерла», Костику пришлось спустится со всеми взрослыми вниз к подъезду, когда туда вынесли гроб для прощания. Первое, что он почувствовал — сладковатый тошнотворный запах, источник которого ему был не очень понятен. Хотелось уйти куда-нибудь подальше, чтобы перебить его духом бушующей вокруг зелени. Странно, но старушки со скамеек от всех подъездов двора ринулись на этот запах, как пчелы к цветку. От взрослых он услышал негромкое: «жара... разлагается...» и смутно догадался, что это относится к телу бабы Лиды, которое лежит в красном гробу и смотреть на которое очень страшно, хотя и любопытно. У соседнего подъезда стояли-топтались музыканты с блистающими на

солнце духовыми инструментами и большим барабаном. Костику очень хотелось ударить в него колотушкой, которой помахивал дяденька, будто разгонял дым от собственной сигареты. Пришлось прислушаться к разговорам оркестра, откуда удалось выловить, что «сегодня два «жмура», «водку в такую жару пить — смерть».

— А что дальше? — тихо, понимая ответственность момента, спросил он у отца.

— Проводим, повезем на кладбище, там похороним... Поминки еще. Баба Лида заслуженный человек была.

Два слова: «похороним» и «была» окончательно погрузили Костю в состояние нарастающего ужаса. Во дворе они с ребятами уже «хоронили» то мертвого воробья, то бабочку, но люди, полагал Костя, не могут умереть. Не должны — уж это точно. И теперь, получалось, бабу Лиду тоже зароют в землю, потому что она «была», и, значит, ее не будет. Не будет больше никогда. «Никогда» ударило в голову и грудь леденящей волной таинственного страха. А тут еще тело «разлагается». Костик что-то слышал про Ленина, который лежит в мавзолее. Видимо, он лежит, чтобы его оживили, полагал Костя. Ну, когда-нибудь... Но бабу Лиду в мавзолей, судя по всему, нести не собирались.

Больше вопросов задавать не стал. Не мог. От страха. Хотелось быстрее отсюда убежать. Но куда бежать, если здесь стоят единственные защитники — родители. Но вот мама словно почувствовала его состояние и сказала папе:

— Игорь, Костика (так она его нежно называла), надо отсюда увести. Незачем.

— Да-да, — согласился папа, но почему-то не торопился.

И тут на весь мир грянула заунывная, к тому же фальшивая во всех смыслах музыка, которую называли похоронным маршем. Ужас перелился через край: Костя рванулся через плотный строй взрослых, выскочил из печального круга и без оглядки побежал в сторону недалекой стройки, где, казалось, можно найти подходящее убежище. Но взвывающие на глиссандо трубы догоняли, ноги вот-вот могли стать ватными и непослушными. Где-то совсем рядом была смерть. Она легко могла догнать Костика, но догнал его отец. Он взял сына на руки, прижал к себе и сказал:

— Прости, малыш, до меня только что дошло, как это может тебя напугать.

— Музыка страшная, — прошептал Костик, прижимаясь к отцу всем телом.

— Да уж, — согласился отец.

— А смерть ко всем приходит? — спросил Костя, он как-то внутри себя определил, что смерть именно приходит.

Отец, похоже, немного растерялся от этого вопроса. Но потом вдруг твердо сказал:

— Ко всем. Люди всю жизнь готовятся к встрече с ней, а, в итоге, никогда не бывают готовы.

— Что — надо одеваться специально? Встречать? — Костя почему-то успокоился от понятой только что безысходности. — Смерть пришла — и все? Тебя нет?

— Да, тебя нет. Но, говорят, есть душа, — сказал отец.

— Где есть? Зачем?

— В каждом из нас, чтобы жить вечно.

— А почему ее не видно?

Отец опять озадачился, но быстро нашелся:

— Чтобы смерть ее тоже не увидела.

Дома Костик долго стоял перед зеркалом, пытаясь разглядеть в себе душу. Но, похоже, просто убедил себя в том, что она прячется, скажем, где-то в сердце...

С тех пор нет-нет да и приходилось думать о смерти. Задаваться вопросом — что там? Пугающее темное ничто или, таки, обиталище душ. Смерть периодически «напоминала о себе», «захаживала» то с одной, то с другой стороны и надвигалась всей своей неотвратимостью. И сейчас, когда он смотрел в темные «глазницы» морга, испытывал двоякое чувство: с одной стороны, он вдруг пожалел себя маленького, испуганного, как будто сам был своим отцом, с другой — со всей ясностью осознал, что в этот раз смерть приходила, собственно, к Константину Платонову и неуемному материалисту Бабелю. Понимание того, к чему могла привести нелепая затея погружения в мир нищих, почему-то не вызывало запоздалого страха, а просто давило сверху, как свинцовое небо, и заставляло ту самую — искомую в детстве — душу ощутимо содрогаться. Невидимая, она все же легко напоминала о себе, то выталкивая сердце наружу, то наполняя его странной неизбывной тоской, которую так много рифмовали поэты.

Из глубокого дымчатого своей непроницаемостью окна морга сквозь мрачную муть на миг выглянуло мужское лицо. Выглянуло так неожиданно, что сердце Платонова отозвалось — скакнуло на месте. Он невольно отступил на шаг. Те незначительные черты, которые удалось разглядеть, показались Константину знакомыми. Вспомнился рассказ Маши о санитаре, которого мало кто видит.

— А, может, это патологоанатом, должен же и он там бывать? — вслух спросил себя Платонов и направился в палату.

17

Поделиться с друзьями: