Дворец и монастырь
Шрифт:
Шиг-Алей подъехал ко двору со своими спутниками в богато убранных коврами длинных санях. У ног Шиг-Алея стояло двое слуг; другие слуги шли по бокам саней. У саней, когда они подъехали ко дворцу и из них стал выходить Шиг-Алей, его встретили главные придворные вельможи, князь Василий Васильевич Шуйский и князь Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский, с двумя дьяками. Бывший казанский царь поднялся в сопровождении их по лестнице и достиг сеней. Здесь его ждал окруженный боярами великий князь, приветливо поздоровавшийся с гостем. Его повели в палату, что у Лазаря Святого. Великий князь Иван прошел к матери и сел около нее. Шиг-Алей, несколько растерявшийся и смущенный, прошел по средине палаты, между рядами неподвижно сидевших бояр и, приблизившись к великой княгине, бил ей челом в землю и снова, как последний холоп, стал униженно каяться в своих грехах.
— Государыня, великая княгиня Елена, — заговорил; он, — взял меня государь мой, великий князь Василий Иванович молодого, пожалел меня, вскормил, как щенка,
Казалось, не было таких унизительных названий, которыми не обозвал бы себя бывший царь Шиг-Алей, лишь бы добиться полного прощения от тех, кого он обманывал уже не раз и был бы рад обмануть снова.
Великая княгиня Елена отвечала ему не сама, но приказала одному из стоявших по близости ее приближенных, Карпову, говорить за нее.
— Царь Шиг-Алей, — начал Карпов гордую, но милостивую речь от лица правительницы, — государь великий князь Василий Иванович всея Руси опалу свою на тебя положил, а сын наш, государь великий князь Иван Васильевич всея Руси, и мы пожаловали тебя, милость свою показали и очи свои дали тебе видеть. Теперь забывай свое прежнее и впредь делай так, как обещался, а мы будем великое жалованье и береженье к тебе держать.
Снова бил челом в землю бывший царь Шиг-Алей великому князю и великой княгине. Тогда приближенные бояре принесли приготовленные для бывшего казанского царя дары.
— Государь великий князь Иван Васильевич всея Руси тебя жалует, — сказывали ему и передали ему подарки.
Затем милостиво отпустили его на его подворье.
Во дворце же стали готовиться к приему его жены Фатьмы-Салтан, так как и она била челом, прося дозволить ей посмотреть на очи государские. Приготовления были теперь сложнее и суетливее, так как Фатьме-Салтан хотели дать обед. Обычай подавать за большими обедами до полусотни блюд, затейливые украшения каждого блюда, бывшие тогда главным признаком мастерства в поваренном деле, масса приглашенных гостей, все это заставило на поварне сотни людей выбиваться из сил. Целые груды различного мяса, дичи, лебедей заготовлялись здесь к великокняжескому обеду. Тут пахло разными пряностями, которыми щедро приправлялись в те времена лакомые блюда. Но более всего было хлопот над изготовлением сахарных блюд. Из сахара изготовлялись, изображения лебедей и орлов, башен и теремов гигантских размеров. Всеми этими причудливыми изображениями, которые иногда могли поднять только несколько человек, должны были в день пиршества украситься обеденные столы. В столовой палате, сплошь заставленной до полу и по стенам превосходными коврами восточной работы, эти столы расставлялись заранее и украшались золотом и серебром, дорогими сокровищами, хранившимися в великокняжеском дворце в поставцах. Превосходный заморский хрусталь причудливой формы, серебряные и золотые сосуды крупных размеров, затейливые украшения из сахара — все это делало убранство столов очень нарядным, и они ломились от массы поставленного на них тяжеловесного богатства.
Фатьма-Салтан в назначенный час приехала в крытом возке на полозьях, окруженная слугами, и так же, как Шиг-Алея, ее встретили «у саней», то есть при выходе из экипажа, не бояре, а боярыни. Пройдя лестницу, она вошла в сени, и здесь ее встретила сама великая княгиня Елена Васильевна. Поздоровавшись с Фатьмой-Салтан, она ввела ее в палату и усадила около себя. Немного минут спустя, в палату вошел великий князь Иван. Царица встала и ступила несколько шагов ему навстречу.
— Табуг салам, — приветствовал он ее по-татарски и стал по обычаю карашеваться с нею.
Он сел у царицы с правой руки, а за ним рядом уселись один подле другого бояре, тогда как боярыни сели со стороны великой княгини.
Начался обед.
Стольники и чашники, масса прислуги, бесчисленное множество яств, дорогие заморские вина, блеск золота, серебра и хрусталя, все делало этот пир таким, какого давно не бывало уже при московском дворе. Пир был тем более оживлен, что здесь были вместе и мужчины, и женщины. Все, что было лучшего и наиболее дорогого из одежды и украшений у каждого из гостей, было надето на них и положительно обременяло щеголей и щеголих. Ожерелья, перстни, дорогие пуговицы, толстое шитье на одеждах, длинные рукава, все это иногда затрудняло движения людей. Тем не менее неумеренная еда и хмельные напитки разогревали кровь. Оживление с каждой минутой усиливалось все более и более, так как вино и мед лились рекой. Женщины не уступали мужчинам в питье вина и нередко в конце пиров проявляли ту разнузданность, которая в обыкновенное время прикрывалась лицемерной скромностью. Терем был развращен не менее улицы. Кравчим при царице Фатьме-Салтан состоял князь Репнин.
В конце
обеда великая княгиня подала Фатьме-Салтан чашу и одарила ее щедро подарками.Не мог без любопытства смотреть на эти церемонии посторонний зритель, понимавший хорошо, что весь этот блеск одна суета сует; не мог серьезно смотрящий на жизнь человек не жалеть ребенка-государя, тратящего время на эту кукольную комедию; еще менее мог оставаться спокойным представитель сдержанности и трезвости, видя, как объедаются и опиваются на этих блестящих торжествах охочие до еды и вина обжоры. И что за люди были здесь: ожиревшие и неподвижные, как истуканы, коварные и хитрые старики, считающиеся между собою местами и старающиеся утопить друг друга; изнеженные и развращенные, иногда подрумяненные юноши, по большей части совсем необразованные и даже безграмотные, но щедро одаренные наглостью и задором; круглоголовые боярыни с выведенными кистью тонкими и дугообразными бровями, с искусственно оттянутыми продолговатыми ушами, стягивавшие волосы иногда до того, что они едва могли моргать глазами, и накрашивавшие себе лица так, что они казались заштукатуренными. Когда все это общество под влиянием винных паров разговорилось, расшумелось, распоясалось, оно казалось еще непригляднее, без всякого стеснения высказывая свои животные страсти, свою разнузданность. Слова, взгляды, ужимки этих захмелевших людей ясно говорили о их нравах.
— Уйти бы, уйти бы куда-нибудь далеко, — думалось присутствовавшему на пиру Федору Степановичу Колычеву.
Все чаще и чаще в последнее время в его голове зарождалась эта мысль, и теперь среди гама и шума, под говор гостей и звон чаш перед ним проносились картины тихих монастырских обителей, малонаселенных местностей. Если бы уйти в такой край, где еще почти нет людей, где жизнь не сложилась в готовые формы, где можно еще создать ее по-своему, на свой лад. Он слышал много о пустынном, затираемом льдами, заносимом снегами острове, там, где находится море Студеное. Беден и невозделан, малолюден и неприветлив этот отрезанный от остального мира остров, где преподобные Зосима и Савватий положили основание небогатому, едва существующему изо дня в день монастырю. Туда бы уйти, там бы поселиться, создать бы там новую жизнь, не похожую на здешнюю жизнь…
Проезжая иногда по Москве в этих думах домой, он с горечью смотрел на московскую чернь. Она была в те времена страшно развращена. Каждая барская семья содержала по несколько сотен дворни. Эти холопы, как и господа, жившие на счет деревни, по большей части были оборваны, голодны, праздны. Праздность лучшая школа порока. Среди этой челяди развивались от безделья непомерное пьянство и открытый разврат. Пьяных, валяющихся на улице в пыли и в грязи, можно было всегда встретить в Москве. Недобрые люди, пользуясь слабостью разных челядинцев к вину, заманивали их на азартную игру в зерн, распространившуюся всюду, и ради этой игры челядинцы делались ворами и грабителями. Развращенные бабы доходили иногда до последней степени цинизма, и бывали нередко случаи, что они выбегали без одежды на улицы из бань, закликая к себе прохожих. Рядом с гульбой развивалась кровожадность, выражавшаяся особенно ярко в кулачных боях. На эти бои собирались все простые люди, начиная с ребятишек. Последние являлись, так сказать, застрельщиками и начинали драку, разделившись на две группы и идя друг на друга стеной. Сперва завязывались перебранка и драка между ребятами; из их рядов выходили отдельные забияки, швыряли друг в друга чем попало, дразнили один другого, наконец, к каждой стороне примыкали толпы ребятишек и зачиналась общая свалка; потом начинали переругиваться и вступали в бой тем же порядком и взрослые. Пускались в ход кулаки, и руки бойцов поднимались быстро в воздухе, точно безостановочно молотя хлеб. Одна живая стена напирала на другую живую; стену, колотя кулаками по чем попало, крича во все горло, подзадоривая, ругаясь. Затем одна из этих живых стен, дрогнув под натиском противников, начинала поддаваться, шатаясь, как пьяная, отступала, бежала, преследуемая с гамом и криком торжества противной живой стеной. Раздавались победные неистовые крики, а на месте побоища оставались жертвы боя — изувеченные, раненые, убитые. Еще хуже бывали сцены в господских зверинцах, где на огороженном месте для потехи зрителей спускали медведей на бой с людьми…
Замечалось в последнее время и еще одно явление, новое для Москвы: толпа начала вмешиваться в дела общественные, начала громко роптать то на то, то на другое.
— Уняли бы людишек своих, пока самим шеи не свернули, — говорили со злобой про холопов князей Глинских. — Житья от них честному православному народу нет…
Толковали тоже про великую княгиню и ее любимца:
— Зазорно смотреть-то, николи ничего такого на Москве не видано. Вот людишки князей Шуйских сказывали, как и что делается, так стыд и срам.
Когда умер князь Михаил Львович Глинский и был похоронен как самый простой человек, поднялся страшный ропот черни:
— Креста на вороту нет, видно, у них! Бросили, ровно пса, деда государева. Видно, глаза колол им, о непотребстве их не молчал.
Точно гроза какая медленно собиралась в народе, и всюду слышался один припев:
— Известно, государь малолетен, ну, и делают, что хотят…
Все смущало до глубины души Федора Степановича Колычева, чуткого, наблюдательного, понимавшего, что делалось вокруг, а и дома не ждало его успокоение.