Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Лепестков посмотрел на его тонкое, темное лицо.

— Вы мало изменились, Анатолий Осипович. Другие торопятся, нервничают. А вы...

— И я тороплюсь. Так что же с газетой?

Лепестков рассказал.

— Ого, и Снегирева вспомнили? ^

— О нем-то, главным образом, и шел разговор.

— Любопытно, — сказал Остроградский. — Не напечатают.

— Я тоже думаю.

— Из-за меня, вот что жалко. Вы не должны были упоминать обо мне.

— Вот еще!

— Разумеется. Я еще не реабилитирован, а Снегирев тут, в сущности, ни при чем.

— Здравствуйте! — смеясь, сказал Лепестков.

Впрочем, может быть, и при чем, но ведь это, в сущности, мелочь.

— Нет, не мелочь.

Они поужинали. Лепестков достал из шкафчика коньяк, Остроградский отказался, сославшись на сердцебиение. Лепестков выпил и прислушался: тихими вечерами в его комнате был слышен бой часов кремлевской башни. Пробило десять.

— Миша, а как вы попали в ВНИРО?

— Попросился — и взяли. Там спокойнее. Люди дела. Никто не лезет. Кроме того, там Проваторов.

— Хороший человек?

— Да.

— А как вообще?

— Как после тяжелого сна. Медленно приходят в себя. Но уже много молодежи.

— Так Лучинин — академик?

— Да. Знаете, как у нас! Но снегиревская компания держится прочно.

Они помолчали. Лепестков вспомнил, как он впервые, студентом второго курса, пришел к Остроградскому и не застал его дома. Ирина Павловна встретила его. Какие-то художники забежали, и начался длинный спор о живописи, в котором Лепестков ничего не понял. Остроградского все не было, но Ирина Павловна ничуть не беспокоилась, хотя давно прошло время, которое он назначил Лепесткову. Наконец он пришел, опоздав на полтора часа: заболтался с каким-то рыболовом, который понравился ему тем, что удил рыбу спиннингом с Москворецкого моста. Все было полно естественности и простоты — сама Ирина Павловна, разговоры об искусстве, толстые ломти сыра с хлебом за ужином, маленькая, серьезная дочка, тихо, наставительно поучавшая кукол...

— Анатолий Осипович, я хочу вас спросить. Перед вами прошли сотни людей в лагерях и тюрьмах. Встречались ли среди них настоящие, убежденные контрреволюционеры?

Остроградский засмеялся.

— Вы думаете, они мне в этом признались бы? Впрочем, в Бутырках я сидел с одним мальчиком, который считал себя контрреволюционером. У него расстреляли отца, героя гражданской войны, и он пытался организовать подпольную группу. Любопытно, что ему дали только десять лет. В сравнении с мнимыми преступлениями — это была ерунда. Подумаешь, подпольная группа!

— Он погиб?

— Не знаю.

Они устроились на ночь. Миша достал раскладушку. Остроградский не отказался от дивана, который был коротковат для него и стал впору, когда он сбросил валик.

— Значит, главное сейчас прописка?

— Нет, главное — реабилитация.

— А в Серпухове можно прописаться?

— Для этого надо найти комнату. Кроме того: жить в Серпухове, а работать в Москве?

— Пока да.

— А деньги? Одиннадцать пятьдесят туда да одиннадцать пятьдесят обратно.

— Деньги найдутся. Завтра поедем вместе в Институт информации и возьмем несколько книг. Напишите рефераты. Там не спрашивают, кто и откуда. Да хоть бы и спросили! Вам дадут!

— Спасибо, Миша.

— А жить вам надо у Кошкина.

— Ивана Александровича? — радостно спросил Остроградский.

— Да.

— Ну, как он?

— Отлично. Вы никогда не были у него на даче?

Был, конечно, но давно, еще до войны. Но ведь от Лазаревки до Москвы, по-моему, километров тридцать?

— Да.

— Маловато.

— То есть?

— Ближе, чем сто, не пропишут. Зона.

Они помолчали.

— Лабораторию бы... — сказал Остроградский и рассмеялся. Самая мысль о том, что он в своем положении вспомнил о лаборатории, показалась ему забавной.

— Через год.

— Ну да?

— Помяните мое слово. Которое сегодня число?

— Второе декабря.

— Запомним. Доброй ночи.

Остроградский закрыл глаза. На кремлевской башне пробило одиннадцать, потом двенадцать. Он ходил по камере стиснув зубы и мотал головой. Голодовка. Пятый день. Зубы стучали. Он ходил и мотал головой.

«А ну, не думать об этом!» — велел он себе.

И перестал думать.

— И ну спать!

И уснул.

14

Остроградский прописался в глухом селе под Загорском. Условившись высылать хозяйке пятьдесят рублей в месяц, он вернулся в Москву. Прописка стоила порядочно денег, но теперь он зарабатывал. Он свободно читал на четырех языках, а за рефераты в Институте информации платили недурно.

Жить все-таки было негде, скитаться по друзьям надоело, и он согласился поехать с Лепестковым на кошкинскую дачу.

Иван Александрович Кошкин был человеком неукротимым, и не он, а его боялись. Неизвестно, сколько ему было лет — он ненавидел юбилеи. Должно быть, семьдесят пять, а то и восемьдесят. Но он был еще крепок — среднего роста, прямой, с желто-седым коком, с глубоко запрятанными, странными глазками, как бы состоящими из одного зрачка.

Он встретил Остроградского и Лепесткова у ворот и провел их в пустую дачу — обокраденную, как он объяснил, еще в годы войны. В сторожке у ворот жила бабка Гриппа, о которой Кошкин сказал кратко: «Жулик». За триста рублей в месяц бабка Гриппа топила две печки — огромную кафельную в столовой и печь-плиту на кухне.

— Таким образом, температура, необходимая для существа, обладающего сложно организованным мозгом и членораздельной речью, налицо, — сказал Кошкин. — Но как быть с едой? Ближайшая столовая в железнодорожном поселке. Три километра. Хорошая, кстати.

— Что ж, буду ходить. Можно брать на дом?

— Не знаю.

— Я поговорю с директором, — сказал Лепестков, — и привезу вам судки.

— Спасибо.

— Сюда бы еще одно существо, обладающее сложно организованным мозгом, — сказал Кошкин. — Женского пола.

Остроградский засмеялся.

— Да. И даже не с таким уж и сложным.

Лепестков бродил по даче, неприбранной, закопченной, с продырявленными диванами и колченогими стульями. На втором этаже, в пустой комнате, лежали на полу старые журналы. Он повернул выключатель — лампа, висевшая на длинном шнуре, не зажглась. «Сюда бы еще одно существо... — Он подумал о Черкашиной. — Нет, далеко. Не поедет».

Из окна был виден двор с одной разметенной дорожкой к дому. Толстые овальные змеи снега свисали с забора. «Оленьку пришлось бы взять из детского сада. Кроме того... В пустой даче, одни. Ну, это-то вздор». Старое лицо Остроградского, с впалыми висками, вспомнилось ему. «Разумеется, вздор».

Поделиться с друзьями: