Дягимай
Шрифт:
— Езжай, езжай… — говорит Стропус раздраженно Унте, остановившему трактор. — Спросить у тебя хотел, но вижу… Все вижу! Езжай.
Унте пожимает плечами и уезжает по проселку. «Ну и чокнутый! Хотел, видно, краем глаза посмотреть, нет ли в кабине мешка краденой картошки. Осел! Неудивительно, что жена ему рога наставляет…»
При этой мысли Унте морщится, словно на больной зуб ледяной водой плеснули. Гм… Зря он тогда с этой учительницей связался. Хоть Стропус и осел, но зря. Правда, в тот день было так жарко и так кружилась голова от запаха сена… А в скирде была такая прохлада! И все время перед глазами мелькали оголенные колени Юргиты… Черт знает что с ним в тот день творилось…
Неделю, а может, и больше он без стыда не мог подумать об этой глупой истории. А примерно через месяц все снова повторилось. Он был под хмельком, а ласки Габриеле были такими нежными, поцелуи такими жаркими, что он и растаял как воск на обмолоченной
— Хам ты, вот кто, — пристыдила она его на следующей репетиции хора. — Как ты ведешь себя с женщиной, которую недавно… Стропус прав, у тебя ни капли интеллигентности.
— Видно, хватает, если я сплю с женой интеллигента, — отрубил оскорбленный Унте.
— Не сплю, а спал. Большое значение имеет здесь, уважаемый, прошедшее время. Заруби себе это на носу, — предупредила его Габриеле, дав тем самым понять, что между ними ничего подобного больше не случится.
Домой они отправились врозь, но вышло так, что неподалеку от своего дома Унте чуть не налетел на Габриеле — та стояла возле колхозной бани.
Ударили сильные осенние заморозки, потом пошел снег, и все растаяло; похрустывая ледком по насту, приближался Новый год. Частенько после репетиции Унте с Габриеле задерживались, возвращались домой на час, на два позже других хористов. Не было в таких долгих задержках нужды, все могло быть короче, потому что после того он ни о чем другом не думал, как только незамеченным прийти домой к Салюте. Но на то, чтобы отряхнуть с одежды соломинки, чтобы придирчиво осмотреть, не осталось ли каких-нибудь подозрительных следов, требовалось время. Такие отношения с Габриеле угнетали Унте, порой он без отвращения и думать не мог об этих припадочных любовных ласках, но сколько ни зарекался не пить подпорченную плевками воду, все-таки пил ее, чтобы вскоре снова в нее плюнуть. Интимная близость оставляла у него чувство подавленности — казалось, совершил преступление, за которое рано или поздно будет держать ответ. Однако отчасти это приносило ему и какое-то смутное удовлетворение… И не мог удержаться от злорадной улыбки при мысли, что этак он самым непотребным образом унижает Андрюса Стропуса, мстя ему не только за себя, но и за Бутгинасову обиду, хотя если бы Унте мог разобраться в своих чувствах, то понял бы, кто на самом деле толкнул его в объятия Габриеле.
На десятилетие со дня смерти матери приехал Даниелюс с Юргитой и сыном Лютаурасом.
Унте хмурился, смотрел, как отец, торжественный и собранный, молится за покойницу, и чувствовал себя как преступник в приличном обществе — только глянут в лицо и сразу опознают. Он надеялся, что Даниелюс не стерпит и оборвет молитву, не желая мириться с пережитком прошлого, но брат почтительно слушал, как отец, а за ним все домочадцы повторяют ее слова. Пахло горящими свечами и еловыми ветками, лежащими перед каждым на белой скатерти. Над ними, как и над словами, витали воспоминания о родичах-покойниках, а вместе с воспоминаниями по комнате бродила тень покойной матери, скликавшая всех в один круг. И никто не обиделся на Даниелюса, когда он искренне сказал, что от старого бога, совершающего чудеса, ничего не осталось, кроме этого стола со свечками, зажженными в память покойной, этого ставшего обычаем обряда, который будет жить до тех пор, пока люди не придумают новые, отвечающие духу времени; ведь человек не может без корней, никогда его душа, как и дерево, не расцветет и не принесет плодов, если взять и отрезать ее от ствола. Юргита согласно кивала. Кивал и отец, хотя то, что говорил сын, было ему недоступно, а вот невестке он верил слепо. Унте вдруг подумал, что для старика Юргита значит не меньше, чем значила и для него, пока он не спутался с Габриеле. Ему стало дурно, даже пот прошиб при мысли о председательше. Он украдкой смотрел через стол, метя в Даниелюса, но то и дело попадая взглядом в Юргиту. Если бы она сидела на другом краю света, а не напротив, он все равно видел бы ее. Она была для него вездесущей. Такая красивая, в черной бархатной юбочке, в черной блузке со стоячим воротничком, обтягивавшей узкие, круглые плечи, на которые была небрежно накинута белая ажурная шаль с длинными кистями. Он подумал, что нет, наверное, такой одежды, которая не шла бы ей, нет такого украшения, которое не подчеркивало бы ее красоту, выделяя ее среди других женщин. А с этим золотым медальоном на груди она казалась просто мадонной. Нет, такую, как она, нигде не встретишь. В целом свете! Юстина спросила, что
у нее в этом медальоне. Юргита, загадочно улыбаясь, открыла его и поднесла к губам. Потом сняла с шеи и пустила его по рукам, чтобы каждый посмотрел. Унте принял медальон от Салюте. Ему показалось, что цепочка теплая. Ну да, она согрелась на груди у Юргиты. А может, в руках, которые ее держали? Унте метнул взгляд на крохотную овальную фотокарточку Даниелюса в медальоне и, словно обжегшись, передал украшение отцу. Через силу глянул на Юргиту, на брата, счастливого, гордого, улыбающегося, и с завистью подумал, что Даниелюс, наверное, больше достоин счастья, чем он, Унте, запятнавший свою любовь в объятьях чужой женщины. То, что он не чувствует никакой вины перед Салюте, словно она и не жена, его нисколько не удивляло, между тем Юргита все глубже проникала в сердце; не та, с соблазнительно оголенными бедрами на стремянке в вишняке, а та, первоначальная, приворожившая его пять лет назад, когда он впервые встретился с ней. И в этот святой поминальный вечер Унте снова видел ту, прежнюю, Юргиту — целомудренную, не запятнанную ни похотливой мыслью, ни тайным вожделением, — и он, не сводя с нее глаз, поднимал ее на одну ему доступную, созданную его бескорыстным чувством высоту.На другой день в Доме культуры состоялся концерт колхозного хора. После концерта начались танцы. Унте постарался первым уйти домой — ему было не до танцев, — но на полпути его догнала Габриеле.
— Зря ты за мной… — сказал он. — Наша песенка спета.
— Стряслось что? — испугалась она.
— Спета, и все. Неужто тебе пяти месяцев барахтанья в грязи мало?
— Боишься, как бы Стропус не узнал? — уколола она. — Эх ты, слюнтяй! А я-то думала, эти штаны мужчина носит…
— Заткнись, — проворчал Унте.
— Он, видите ли, в грязи барахтается! — вскипела Габриеле. — А ты хоть знаешь, что, барахтаясь в этой грязи, ты мне ребеночка подарил?
— Я?! — остолбенел Унте.
— А кто же? Может, святой Антоний? Да, я беременна, благодетель.
— Ну, знаешь… ну знаешь… — пробормотал Унте, извиваясь как угорь. — Как же так… ткнула пальцем в меня — виновен, и кончено! А где эти пять месяцев Стропус был? Неужто ты с ним ни одной ночки? А может, эта честь принадлежит ему?
— Пяти месяцев не потребовалось, хватило и разочка, ты, недотепа. А разочек этот в ноябре был. На всякий случай вторую половину октября и начало декабря добавь. Стропус тогда ко мне даже не прикасался. Стропусом, видите ли, откупиться решил. Негодяй! — И Габриеле, не сдержав ярости, так ударила Унте по лицу, что кровь хлынула из носу.
Унте нагнул голову, шмыгнул носом, но за платком не полез: пусть себе течет, пусть вытечет вся до последней капли, если уж он в такой переплет попал! Наградить чужую семью своим ребенком… Да еще чью — Стропусов!
Несколько дней Унте ломал голову, что же делать. Когда же наконец он нашел выход, минул Новый год. Каждый день он выходил из дому в надежде встретиться с Габриеле, а та, как назло, не показывалась. Унте думал, что увидит ее на ближайшей репетиции хора. Но увы… Юркус чуть ли не со слезами на глазах объявил: товарищ Стропене ушла из хора, и сейчас вся программа ложится на плечи одного солиста — товарища Гириниса. Унте только обрадовался, он не представлял себе, как после всего можно петь дуэтом с «товарищ Стропене».
Встретились же они совершенно случайно где-то в середине января. Унте возвращался из колхозного сельпо, а Габриеле шла навстречу. На ней была нутриевая шубка, на голове шапка из того же меха, а на ногах красные сапожки. Она холодно поздоровалась, ответив на его приветствие, хотела было пройти мимо, но Унте обернулся и, буркнув, что надо поговорить, пристроился рядом.
— Здорово ты тогда мне съездила, — сказал он, не зная, с чего начать. — Крови, почитай, поварешку потерял…
— Крови? — удивилась Габриеле. — Неужто у тебя она есть? А я-то думала, в твоих жилах течет газоль пополам с водкой…
— В самом деле? — так же насмешливо, как она, переспросил Унте. — Так кого же ты собираешься рожать — ребенка или трактор? Махонький такой тракторишко… О, тогда я могу быть совершенно спокоен.
— Не паясничай, — посерьезнела Габриеле. — И уйми дрожь в коленках: у тебя из-за ребенка не будет никаких неприятностей. Стропусу я пока что ничего не сказала, но если все всплывет, я постараюсь его убедить, что отец — он.
— А как же ты сама? — спросил Унте. — Тебя что, совесть не замучает — ребенок все-таки чужой?
— Почему чужой? Ведь я его на свет рожу, а не кто-нибудь.
— А я?
— Твое дело сторона. Выпал, как роса поутру. Подул ветер — и сухо.
— Как сухо? Ведь я отец, я дал ребенку жизнь. И наравне с тобой отвечаю за его будущее. А теперь получится, что этот ребенок какой-то подкидыш, что у него отца родного нет. Бросил под забор и ушел. Уж ежели так, то не лучше ли, чтобы он вообще света белого не увидел…