Дьяволы и святые
Шрифт:
— Алло, мадам Фурнье? Вы меня слышите?
— Да, здравствуй, Джозеф. Извини, Анри нет дома.
Также эксперты говорили: здесь нет твоей вины. Да что они вообще понимают.
— Его нет? Но вы же сами попросили позвонить сегодня. Когда он вернется?
— Я не знаю. Он сам тебе перезвонит.
Анри. Мой лучший друг.
— Я все время переезжаю с места на место. Только в первую неделю я оставался в одном и том же центре, но он забыл позвонить.
Мы ведь поклялись.
— Да. Ладно. Хорошо. Тогда до свидания, Джозеф.
Вот он, тот самый момент. Не когда разбился самолет. Не когда родители и Инес испарились рука об руку — мне так представляется, что они держались за руки. Не когда я в первый раз ночевал у незнакомцев. Только в тот момент, когда
Два месяца меня гоняли по центрам помощи и приемным семьям. Я быстро вник в иерархию осиротевшего народа, которой не замечают простые смертные. На первом месте — настоящие сироты, ангелы, чьи родители погибли, kaputt, dead. Дальше идут подражатели: отпрыски наркоманов, уродов, алкоголиков — вполне живых родителей, которые не в состоянии растить детей.
Среди ангелов мы не были равны. На вершине, среди сиротской аристократии, лучшие из лучших — дети полицейских. Они жили в особом месте, о них говорили с восхищением, шепотом упоминая настольный футбол и комнаты на четверых. Чуть ниже располагались сироты богачей. Однако и здесь состояние состоянию рознь: ценилось лишь потертое золото, какое передают из поколения в поколение. С богатством помладше тоже считались, но только если ваши родители отдали долг Родине. Дети с приставкой «де» в фамилиях, отпрыски продавцов оружия и высокопоставленных чиновников устраивались ненамного хуже детей полицейских.
А затем — все остальные. Я. С состоянием из обуви и матрасов я мало чего стоил, пусть отец и хвастал, что одному министру очень полюбились мокасины с бахромой, а другой не нарадуется упругости матраса. Я принадлежал к челяди. Сиротам агентов по недвижимости и электриков, сиротам, поднимающимся с рассветом и внесенным в черный список. Сиротам без денег, которые ходят чумазыми — лишь потому, что у нас нет герба, а в жилах не течет голубая кровь.
Наверняка именно поэтому меня отправили туда. Или по ошибке. Из лени. Я так никогда и не узнал, да и неважно, уже ничего не изменить. Я отправился в место, о котором вы наверняка никогда не слышали, потому что его больше нет на земле. Я отправился в место, о котором вам никто никогда не расскажет. Оно закрыто уже давно.
Сиротский приют «На Границе», как я сказал, закрыт, но у некоторых до сих пор кровоточат раны.
~
С моментом нужно подгадать. С погодой тоже. В компании лысого соцработника с пятнами под мышками, от которого несло цветной капустой, мы отправились на поезде из Парижа в Тулузу. Затем пересели на автобус — тот сломался, и мы добрались до Тарба лишь к полуночи. Там Капуста оставил нас на двух жандармов, которые сопроводили нас до приюта.
Я путешествовал с незнакомым парнем: чуть старше, может лет шестнадцать, высокий — почти метр восемьдесят, очень худой, зачесанные волосы. Парню удалось отрастить зачаток черных усов, что вызвало у меня восхищение. Он не был немым, однако за всю жизнь я услышал от него всего пару слов — и то гораздо позже. Жандармы тут же вспомнили о понятном всем народам жесте и покрутили пальцем у виска: ку-ку. Парень тащил за собой кожаный чемодан, который невозможно было у него забрать, поскольку его хозяин тут же начинал скулить. Чемодан занял все заднее сиденье. К нему в несколько оборотов веревки был примотан потрепанный плюшевый ослик с высунутым красным языком и торчащей из живота, словно кишки, ватой: казалось, животное вот-вот отдаст душу Богу. Однако ослик цеплялся за жизнь, а Момо — за него.
Момо — так звали моего попутчика, судя по на бирке чемодана. Просто Момо. На другой стороне этикетки было указано: «Межконтинентальный отель Орана». Момо как две капли воды походил на мальчика, жившего на моей улице в единственной на весь район черной семье. У них всегда
было весело, грустно, шумно — в таких дозах вульгарность даже притягательна. Мадам Фурнье говорила, что из-за них цена за квадратный метр в округе понизилась.Жандармы были добры. Неподалеку от Лурда они остановились в одном из тех придорожных ресторанов, которые никогда не закрываются, и купили нам картошки фри. До сих пор один только вид жандарма вызывает у меня желание обнять его и съесть картошки фри. Когда мы продолжили путь, разразилась гроза. Словно предвещая конец света, библейский гнев обрушился на нас. Пришлось ехать медленно. Жандармы спорили, стоит ли повернуть назад. «Езжайте дальше», — шеф на том конце рации не оставил им выбора. Ему не хотелось возиться с двумя подростками. Я молчал. Момо показал мне выцветшую этикетку на плюшевом осле, совсем рядом с раной в животе. На ней еще можно было прочесть «Asinus»[6]. От игрушки пахло несмываемой печалью, грузом на сердце и субботами, которые мы никогда уже не проведем на берегу моря.
— Это не навсегда, — сказал мне бородач в оранжевом кабинете перед самым отъездом. — Ты останешься там, пока не найдется новая семья. Вот увидишь, время быстро пройдет.
Ночь кипела, лилась поверх гор и стекала в ущелья. Время от времени молния освещала серебряный мир, черные и шершавые стены туннелей, лесные склоны. Дорога. Момо все время улыбался, словно предчувствовал что-то забавное, но еще невидимое для глаз. Иногда его взгляд встречался с моим. Тогда он кивал, как бы говоря: «Подожди совсем чуть-чуть, там, за склоном, за лихорадкой, за грозой ты увидишь, поймешь, что все это действительно забавно». В шестьдесят девять лет я до сих пор жду, но, может, мне надо преодолеть еще пару склонов.
Фургончик остановился: дорогу завалило щебнем. Один из жандармов вышел и со стонами принялся разгребать камни. Второй включил радио.
Двадцать первое июля тысяча девятьсот шестьдесят девятого года. Позже я узнал, как и весь мир, что было два пятьдесят шесть ночи по Гринвичу. Послышались помехи, а затем — английская речь, которую я понимал, поскольку отец свободно владел этим языком. Голос Нила Армстронга.
«Почва похожа на очень мелкий песок», — переводил французский комментатор.
«Аполлон-11». Прямой эфир на всю планету. Я изучил план полета, даже Ротенбергу о нем рассказал. Отец обещал, что в ту ночь я смогу не ложиться. В ту ночь с помощью сопл и форсажа мы отодвинем грань неизведанного.
— Месье, можете сделать погромче?
— Адъютант, — поправил меня жандарм.
Но он выполнил просьбу: ему было интересно так же, как и мне. Его коллега вернулся в дурном настроении. Склонившись над рулем, он всеми силами старался не угодить в пропасть. На лобовое стекло обрушился потоп, река, через которую прошел Моисей. И буре было плевать на Луну.
«I’m gonna step off the ladder, now». Я вслушивался в английскую речь: «Я спускаюсь по лестнице». Тишина, щелчки. Затем прозвучала фраза, которая развеяла мое одиночество: «That’s one small step for man, — Нил выдержал паузу, задумавшись или делая вид, что размышляет, так как речь была заготовлена заранее, — one giant leap for mankind».
«Маленький шаг для человека…»
Шофер выключил радио.
— Нет!
Я крикнул так, что оба жандарма удивленно посмотрели на меня. Даже Момо проснулся и подпрыгнул.
— Приехали, — объявил водитель. — Все на выход.
Мы мгновенно промокли. Вдалеке где-то за ливнем виднелась дверь. Без здания вокруг — просто бледный прямоугольник в потоке воды. Момо побежал, прикрывая осла. Жандармы заметили, что я не тороплюсь вслед за ними. Вымокший насквозь, озверевший адъютант вернулся, утопая ступнями в грязи.
— Блин, иди вперед! Какого черта ты тут застрял под дождем, как дурак?
Я не мог ответить ему, какого черта я там застрял под дождем, как дурак. Я не мог объяснить ему, что еле сдерживался, не заорать прямо в небо, поверх грозы, не закричать изо всех сил, чтобы спросить у Армстронга, не пересекся ли он случайно возле какого-нибудь кратера с моими родителями и невыносимой сестрой.