Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Всю свою жизнь Кузьмич провел рядом с лошадьми, и отец его и дед тоже были при лошадях, царское ли то было время, либо советское – все равно. Еще подростком поступил он на конный двор, и в его трудовой книжке всего одна запись: принят на работу конюхом, тогда-то и тогда-то. И в этом была вся трудовая биография деда Кузьмича, полная, насыщенная радостями и трудностями; которой он дорожил и которой был доволен. Душой понимал Кузьмич лошадей, зная привычки и повадки каждой. А чтобы определить, заболела лошадь или нет, ему не было нужды и к ветеринару обращаться, сам видел. И тут уж, что бы ни случилось, какая бы безотлагательная работа не была, хворую лошадь Кузьмич из конюшни не выпускал. Лечил он их тоже сам, своими, еще дедовскими средствами; и выздоравливали они у него быстрее, чем у ветеринара. Лошади тоже любили Кузьмича, и было за что – лошадь к человеку просто так, за красивые глаза, не потянется. Лелеял и холил их Кузьмич. Только причитал постоянно, что извели, мол, лошадь: породу, дескать, начисто вывели. Им, де, наплевать: была бы только лошадь, а какая? – это мол, без разницы. Кого он подразумевал под «им» можно было только догадываться, поскольку в подворьях лошади давно уже стали редкостью. «А вот раньше, – вспоминал Кузьмич, – когда в каждом хозяйстве лошади были, так каждый старался породу блюсти; кобыл с каким попало жеребцом не сводили. Бывало, что за пятьдесят с гаком верст кобылу вели, чтобы, значит, племенным производителем покрыть. Отсюда и стать была… А сейчас – что? Вывели породу! –

по-старчески жаловался он Гене. – Только, разве что, в телегу и годятся запрягать … Ну, да и на том спасибо».

Лошади в колхозе были нужны. Поэтому днем редко какая из них оставалась в конюшне – всех разбирали на работы. Конскую упряжь Кузьмич содержал в идеальном порядке. В одном конце конюшни, отгороженная бревенчатой стеной, была сбруйная; с отдельным входом и внутренней дверью прямо к денникам. В сбруйной стояла небольшая, аккуратно сложенная печь, вдоль стен тянулись деревянные лавки. На одной из них, в углу, громоздилась пара седел. В бревенчатую стену, в высверленные коловоротом отверстия, были вставлены толстые деревянные штыри. На штырях висели хомуты и прочая упряжь, всегда тщательно просмотренная и починенная Кузьмичом. И над каждым из штырей – табличка с именем лошади. И не дай Бог, если кто-то путал и запрягал лошадь не в свою упряжь. Кузьмич разносил такого не жалея ни слов, ни крепких выражений. А под конец приводил всегда один и тот же очень убедительный пример:

– Вот, к примеру, – говорил он, – одеть бы на тебя чужие сапоги, на два размера, скажем, больше… Или же наоборот – на размер меньше, да прогнать бы тебя, дурака, с десяток вёрст, понужая кнутом – что бы с твоими ногами стало, а?! В кровь бы стер, остолоп несчастный! А на лошадь чужой хомут одеваешь, недоумок… – обычно так заканчивал он свое нравоучение.

Часто, особенно длинными, зимними вечерами мужики коротали время у Кузьмича за разговорами да шутками, наполняя сбруйную слоящимся табачным дымом. Только выпивать Кузьмич строго настрого запрещал. «Не любят этого лошади», – говаривал он. В сбруйной, несмотря на эти ежевечерние посиделки, было всегда чисто – пол выметен, всё расставлено по своим местам; ощущался за всем этим хозяйский глаз Кузьмича. Он и раньше-то почти всё своё время проводил на конюшне, а когда у него два года назад умерла жена, так он и вовсе переселился в сбруйную, лишь изредка наведываясь домой – там жил его старший сын с семьёй – в баньке попариться да белье сменить. Спал он, сдвинув одна к одной две лавки положив на них попону и другой попоной укрывшись. И там же, в сбруйной, на печке, готовил себе холостяцкую неприхотливую еду. Гене нравилась спартанская обитель Кузьмича, в которой перемешались запахи дёгтя, сыромятной кожи, табачного дыма, сена и ещё какого-то особого, присущего только конюшням, духа. Веяло тут теплом и уютом, хотя кроме голых лавок, печи, хомутов да прочих принадлежностей конской упряжи там ничего и не было. Ещё когда мальчишкой Гена прибегал в конюшню, Кузьмич приметил его тягу к лошадям. «Хороший бы, Генка, из тебя лошадник получился, – говаривал он, наблюдая, с какой любовью Гена ухаживает за лошадьми. – Да только вот жалко – извели коня, и многие люди через это себя потеряли… – как обычно сетовал он. – Должен, вот скажем, к примеру, человек с лошадьми быть… ну, не обязательно конюхом – мало ли какая работа при лошадях есть! Душа, скажем, у него к этому лежит, а он – трактористом станет. Тьфу!..» Не любил дед трактора. Считал, через них коня на деревне и не стало.

Гена попросился у бригадира помощником к Кузьмичу.

– Давай, – согласился тот. – Кузьмич-то уже старый у нас, помощь ему давно нужна. Ну, а если какую детальку стокарить надо будет, так мы тебя выдернем из конюшни-то! – сказал он и улыбнулся всем своим широким веснушчатым лицом.

В хозяйстве Кузьмича было три мерина. Мерин – это конь, у которого люди операционным путем отняли способность продолжать лошадиный род, и у меринов, осталось теперь только одна радость – поесть. Вид у них был постоянно скучающий, они казались равнодушными ко всему, что их окружает, хотя шерсть их лоснилась, гривы и хвосты были аккуратно расчесаны. Звали их Буран, Гнедко и Рыжик. Было также шесть кобыл: одну из них, серую в яблоках, звали Ласточкой, к ней жался жеребёнок-сосунок, не отходивший от неё ни на шаг; был он тёмного цвета, но его настоящая масть обещала проявиться только к шести-семи месяцам. Ещё две кобылы гнедой масти очень походили друг на дружку, с одной лишь разницей: у той, которую величали Сударушкой, ото лба по носу тянулась белесая полоса. Другую – звали Кумушкой. Их денники, отгороженные от общего прохода невысокой переборкой, находились рядом. И казалось что они, изгибая шеи и касаясь друг друга головами, все время сплетничают про всякие лошадиные дела. Сударушка была жеребая; на работу её не брали, и она всякий раз тихим ржанием провожала подругу, когда ту под уздцы выводили из конюшни. Ещё одну, чистой белой масти, доброго нрава и весьма трудолюбивую – звали Сметанкой. Масть следующей, молодой, игривой кобылы, можно было определить как соловая, а упряжь её висела под табличкой «Резвая». Шестая кобыла, Звёздочка – вороная, с белой отметиной на лбу, короткими подвижными ушами, сильной упругой шеей и выпуклыми, хорошо развитыми грудными мышцами, великолепной гривой и длинным хвостом; на высоких тонких ногах – она была настоящая лошадиная красавица. Любимица Кузьмича и единственная более менее породистая лошадь в конюшне. Кузьмич говорил, что её мать чистокровная донская кобыла, которую на выпасе покрыл безродный жеребец. Но Звёздочка унаследовала всю стать матери. Кузьмич разрешал запрягать её только в легкую телегу или сани. А когда у бригадира выходил из строя мотоцикл с коляской, на котором он постоянно мотался по полям да на центральную усадьбу, то в легкий тарантас на рессорах запрягали только Звёздочку. А зимой и вовсе – запряженная в кошевку, она была полностью в распоряжении бригадира. Её и Звёздочкой то редко кто называл, а все больше – «бригадирская лошадь». И не так давно в конюшне появился жеребец – звали его Алтын, что в переводе с татарского означает «золотой». Купили его в колхоз год назад и, говорят, за большие деньги. Это был высокий, чёрного цвета жеребец с сизоватым, как воронье крыло, отливом, длинной косматой гривой и огромным, чуть не до самой земли, хвостом, которые были чуть светлее его основной масти. Алтын был полукровок – помесь рысистой и какого-то именитого тяжеловоза. Поместили его в крайний просторный денник с глухой перегородкой до самого потолка. Но Алтын, чуя кобыл, зычно и протяжно ржал. А когда могучий инстинкт размножения начинал действовать особенно сильно, принимался бить толстые доски переборки крепкими, словно из железа литыми копытами. Алтына никогда не запрягали, хотя его упряжь висела там же, где и упряжи других лошадей. Просто, не нашлось бы такого смельчака. Авторитет же для него был только один – Кузьмич. Только ему он позволял чистить и расчесывать себя. Да и предназначение у Алтына было не телеги тягать, а совсем иное. Это был единственный на всю округу племенной жеребец, и кобыл со всех окрестностей водили теперь только к нему. Сразу же за конюшней находился загон, огороженный изгородью из жердей, в него заводили кобылу, а затем и Алтына, который, почуяв её еще в конюшне, начинал бить копытом пол, рвал повод из рук Кузьмича, всхрапывал, злобно скашивая глаза с большими, в красных прожилках белками. Когда его запускали в загон, он на рысях, выгнув шею и отставив хвост, делал полный круг вдоль изгороди, словно демонстрируя кобыле всю свою мощь и стать, затем выбегал на середину, останавливался и, тихо всхрапывая, шёл к ней. В этот миг он был больше дикий зверь, чем конь. Дело свое Алтын знал хорошо, и через

некоторое время Кузьмич уводил его обратно, а кобылу под уздцы ещё некоторое время прохаживали по загону, чтобы завязалась в ней Алтыново семя, а не излилось понапрасну на землю. Алтын был ответом на сетование Кузьмича и его утешением: Ласточка уже родила крепкого, с высокими, нескладными ещё ногами, жеребёнка, а Сударушка была от него жеребая.

В начале лета, как только поднялись травы и потеплели ночи, стали гонять лошадей в ночное. И настала радостная пора для деревенских ребятишек. Потому что Кузьмич позволял им, взнуздав лошадей, мчаться на них просто так, без седла, километра три вниз по реке, где та разделялась на два рукава, образуя посередине большой остров. И, обогнув его длинным и широким овалом, за островом река соединялись вновь. По краям острова густо рос ивняк; за ивняком – вглубь – поросший сочной травой большой луг, с разбросанными по нему ярко-зелеными шапками тальника. На остров переходили вброд. Это было идеальное место для ночного выпаса, с хорошей травой, водопоем и естественной преградой, не позволяющей лошадям разбрестись. Ведь сама по себе лошадь в воду лезет не с такой-то уж и охотой, а больше по принуждению или крайней необходимости. И ночью ребята могли спокойно варить уху из подъязков, ершей да сорог, наловленных еще с вечера; или же, не беспокоясь о лошадях, спокойно спать в шалаше.

В ночное Гена ездил за старшего, на Звездочке – быстрой, чуткой и послушной. Стоило ему лишь чуть натянуть поводья уздечки и затем ослабить их, как она легко переходила с рыси на галоп. На Алтына никто не садился – он был дик и непредсказуем; но, зная дорогу, выполнял данную ему природой миссию – вел к выпасу свой небольшой табун. И Гене приходилось натягивать поводья, чтобы не опередить его. Алтын, ревнуя за свое место, мог укусить Звездочку, хотя был явно к ней неравнодушен. Частенько рано по утрам, когда над серебристым от росы лугом еще лежал плотный туман, проведывая лошадей, Гена видел, как Алтын мирно дремлет, положив свою большую голову на её круп. И было видно, что она совсем не против такого внимания…

Вскоре подошла сенокосная пора. Пока трава в соку, нужно успеть скосить её. Тогда она и высушенная сохранит в себе вместе с душистостью запаха все свои ценные качества, и будет для скота и пищей и витаминами. И будет потом какая-нибудь буренка жевать да пережевывать сено из такой травы, и та даст ей силу, которой сама напиталась от земли и солнца.

Сенокосные угодья начинались вниз по реке, ниже острова, на который в ночное гоняли лошадей. Дорога к ним пролегала через молодой дубняк и, лишь только он заканчивался, сразу же открывался вид на сенокос. Не с легковесными травами степей да перелесков, а ярко зелёным, густым и сочным травостоем заливных лугов. И кажется – сорви такую травинку, перегни пополам, и брызнет её живительный сок – так она сочна. Вниз, вдоль речки окаймлялись луга ивняком, кустами шиповника, дикой смородины, крушины, перевитыми понизу крапивой и колючими зарослями ежевики; влево, широко раскинувшись, упирались в подножие пологой горы, покрытой дубами, вязами, клёнами и по ложбинам – островками темно-зеленого ельника, а в подлеске – кустами можжевельника и лещины. Гора покато тянулась вдаль и соединялась на горизонте с темной полосой лиственного леса. По всему лугу встречались небольшие озерца, поросшие по краям осокой. В озерцах из икринок, выметанных рыбами во время полой воды, выклёвывались мальки и, имея надежное убежище среди густой травы и в изобилии – пищу, к осени подрастали в небольших рыбёшек. А сейчас они, взмутив воду, шустро прятались в осоке, лишь только слышались чьи-нибудь приближающиеся шаги.

За четыре дня на трех конных косилках уложили траву. Лошадей меняли часто, и пока отпряженные, поводя запавшими, потными боками отдыхали, набираясь сил и привлекая острым запахом пота и пышущими жаром телами слепней и тучи мелкой мошки, другие – понукаемые погонщиками, быстрым изнуряющим шагом таскали косилки по необъятному лугу. Погода стояла солнечная, и скошенная трава быстро подсыхала. Конными граблями её собирали в валки, перелопачивая затем вручную граблями и вилами. И, когда трава в валках подсохла, с центральной усадьбы прислали пресс-подборщик, прицепленный к колесному трактору. За ним на скошенном лугу оставались пудовые тюки спрессованного сена, туго обвязанные проволокой. Тюки грузили в тракторную тележку и отвозили к ферме, где складывали под широким и длинным навесом. Когда места под навесом не осталось, тюками сена набили просторный чердак конюшни. Но на небольших полянах, которых было немало среди кустов вдоль речки, как нигде в других местах густую да высокую траву приходилось выкашивать по старинке – косой. Подсыхала трава там же, на полянах, а затем уже готовое сено на конных волокушах вытаскивали на луг и укладывали, утаптывая и приминая, в небольшие копны, чтобы вывезти их уже зимой, по снегу.

Всего на сенокосе было занято человек сорок, большей частью молодежь. Чтобы не терять времени на переезды, вблизи кухни установили два железных разборных каркаса, натянули на них прочные тракторные брезенты, и получились две просторные, непромокаемые палатки. Одну заняли мужчины, другую – женщины. Еду варили в трёх огромных полевых котлах. Варили вкусно, сытно, ароматно. Весь сенокос выглядел, словно большой стан. Рано утром, позавтракав, все расходились по своим работам, к обеду вновь собираясь к длинному под навесом столу со столешницей, сколоченной из толстых струганных досок, на крепких деревянных козлах. Пообедав и отдохнув часок в тени, народ вновь расходился по своим местам.

Кроме Алтына да недавно ожеребившейся Сударушки, которые остались в конюшне под присмотром Кузьмича, на сенокосе были заняты все лошади. Ласточкин стригунок резвился рядом с матерью; нескладный и смешной, он забавно подпрыгивал, вскидывая вбок задние ноги, отбегал и, сделав большой круг, стремглав возвращался назад. Вечером лошадей купали в том месте, где река была неглубокой и с твердым песчаным дном, затем, стреножив, отпускали. Пощипывая оставшуюся около кустов траву, они не разбредались далеко; а утром их снова разбирали на работы. Трудолюбивую Сметанку определили на хозяйство – возить из села продукты, подвозить дрова и воду из ключа, что бил из глинистого берега реки километром ниже и прозрачной струйкой сбегал по деревянному желобку; падал и, разбиваясь о валуны крохотным, студеным даже в самую жаркую пору, ручейком стекал в реку.

Когда большой луг был скошен, лошадей поставили на другую работу – на волокушах вывозить с полян сено. Гена работал на Звёздочке. Он нагружал волокушу, причесывал сено вилами и шёл сзади, наблюдая, чтобы не растерять сено по дороге; а лошадь под уздцы вел помощник. И уже второй день с Геной работала Вика – стройная, кареглазая и, не смотря на свои шестнадцать лет, уже вполне сложившаяся девушка.

Гена выделялся из общей массы деревенских парней своей осанкой, статью, манерами, да и всеобщим уважением мастерового человека. Еще в школе увлекся он радиотехникой, легко научился читать схемы, работать паяльником, но когда стал ходить на волейбольную секцию, оставил это занятие, посвятив все свободное время тренировкам. А в деревне разве что утаишь! Так и стал он признанным теле-радио мастером, и даже если какая-то другая техника из строя выходила, всё равно его приглашали. Гена не отказывался, чинил всё, что было под силу. И слава умельца на все руки накрепко пристала к нему. Поэтому неудивительно, что и девушки не обходили его своим вниманием. Но не крутил он ни с одной их них любовь, словно чурался. Сроду подобного в деревне не было, чтобы такой видный парень, да девчат сторонился. И пронеслась среди них молва, что от неразделенной любви уехал Гена из города. Что, де, влюбился он там в прекрасную распрекрасную девицу, но она не ответила на его чувства, отвергла; и вот теперь он, обжегшись на молоке, на воду-то, мол, и дует…

Поделиться с друзьями: