Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 9
Шрифт:
Тут в гостиную вошли мужчины,
— У них такой вид, — шепнула Динни, — будто они задают себе вопрос: «Хочу ли я посидеть рядом с особой женского пола, и если да, то зачем?» У мужчин после обеда очень смешной вид!
Молчание нарушил голос сэра Лоренса:
— Саксенден, Помещик, — партию в бридж?
При этих словах тетя Уилмет и леди Генриетта привычно поднялись с дивана, на котором тихонько о чем-то спорили, и перешли туда, где им предстояло провести остаток вечера; за ними двинулись лорд Саксенден и Помещик.
— Вам не кажется, что страсть к бриджу растет, как дикое мясо? сказала с гримасой Джин Тасборо.
— Кто еще? — спросил сэр Лоренс. — Адриан? Нет. Профессор?
— Пожалуй, нет, сэр Лоренс.
— Флер, тогда мы с тобой против Эм и Чарлза. Идемте и поскорее
— Не думаю, чтобы дикое мясо росло на дяде Лоренсе, — сказала вполголоса Динни. — А! Профессор! Вы знакомы с Джин Тасборо?
Халлорсен поклонился.
— Вечер сегодня необыкновенный, — послышался голос молодого Тасборо. Не пойти ли нам погулять?
— Майкл, — сказала, поднимаясь, Динни, — мы пошли гулять.
Вечер и в самом деле был необыкновенный. Листья каменных дубов и вязов неподвижно повисли в воздухе. Звезды горели как алмазы. Роса еще не выпала. В темноте трудно было различить окраску цветов. Редкие звуки нарушали тишину — дальний крик совы где-то у реки, жужжание майского жука. Было совсем тепло, и сквозь подстриженные кипарисы смутно белел освещенный дом. Динни с моряком шли впереди.
— Сегодня такая ночь, — сказал он, — когда можно заглянуть в тайны мироздания. Отец мой — славный старик, но его проповеди могут убить всякую веру. А вы еще верите?
— В бога? — спросила Динни. — Пожалуй, хоть ничего в этом и не понимаю.
— А вы не находите, что думать о боге можно только, когда ты один, под открытым небом?
— Я испытывала какое-то волнение и в церкви.
— Одного волнения мало, — надо постичь бесконечное созидание в бесконечности миров. Вечное движение и в то же время вечный покой… А этот американец, кажется, славный малый.
— Вы говорили с ним о братских чувствах наших народов?
— Нет, о чувствах я хочу говорить с вами. При королеве Анне у нас был общий пра-пра-пра-пра-прадед; у нас сохранился его портрет, — сущее страшилище в парике. Так что мы с вами родня… и, значит, должны любить друг друга.
— Вот как? Родство проявляется по-разному. Нет ссоры хуже, чем в своей семье.
— Вы это о нас и американцах?
Динни кивнула.
— И все-таки, — сказал моряк, — я твердо знаю, что в любой потасовке предпочту драться плечом к плечу с американцем, а не с кем-нибудь другим. Да, пожалуй, мы все так думаем на флоте.
— Это потому, что у нас с ними общий язык?
— Нет. У нас есть что-то общее в закваске и во взглядах на жизнь.
— Да, если речь идет об американцах английского происхождения.
— Только такие и принимаются в расчет, особенно если сюда добавить выходцев из Голландии и Скандинавии, вроде этого Халлорсена. Мы и сами в большинстве вышли оттуда.
— Почему бы не добавить сюда и выходцев из Германии?
— В какой-то мере, да. Но посмотрите на форму их головы. В общем и целом немцы скорее жители Центральной и Восточной Европы.
— Ну, об этом вам лучше поговорить с дядей Адрианом.
— Это тот высокий, с козлиной бородкой? Мне нравится его лицо.
— Он у нас прелесть, — сказала Динни. — Но остальные куда-то запропали, и у меня промокли ноги.
— Минутку. Я говорил за ужином совершенно серьезно. Вы действительно мой идеал, и, я надеюсь, вы позволите мне его добиваться.
Динни сделала реверанс.
— Мой юный рыцарь, вы очень любезны. Но я должна вам напомнить, сказала она с легким смущением, — что у вас такая благородная профессия…
— Неужели вы никогда не бываете серьезной?
— Редко, особенно когда падает роса. Он схватил ее за руку.
— Но когда-нибудь я заставлю вас быть серьезной.
Слегка пожав ему руку в ответ, Динни высвободила свою и пошла вперед.
— Деревья сплели свои ветви как руки… терпеть не могу этого выражения. А многим оно почему-то ужасно нравится.
— Прекрасная кузина, — сказал молодой Тасборо, — я буду думать о вас днем и ночью. Не утруждайте себя ответом.
И он отворил перед ней дверь в комнату. Сесили Маскем сидела за роялем, Майкл стоял позади нее.
Динни подошла к нему.
— Майкл, я пойду сейчас в гостиную Флер; а ты покажешь лорду Саксендену, как туда пройти? Если он не появится до двенадцати,
я лягу спать. Мне нужно выбрать для него отрывки.— Хорошо. Я провожу его до самого порога. Желаю успеха!
В маленькой гостиной Динни открыла окно и уселась выбирать отрывки из дневника. Пробило половину одиннадцатого, вокруг стояла полная тишина. Она отметила шесть довольно длинных записей, которые, по ее мнению, ясно показывали, какую непосильную задачу задали Хьюберту. Потом она закурила и высунулась в окно. Вечер был все такой же благодатный, но на нее напало глубокое раздумье. Вечное движение и вечный покой? Если это и в самом деле бог, смертным от него не так уж много проку. Да и почему от него должен быть прок? Когда Саксенден подранил зайца и тот закричал, — разве бог его слышал и дрогнул? Когда ей сжимали руку, — разве бог это увидел и улыбнулся? Когда Хьюберт метался в лихорадке в джунглях, прислушиваясь к крику диких птиц, разве бог послал ему ангела с хинином? Когда вон та звезда в небе погасла миллиарды лет назад и повисла там, холодная и тусклая, разве бог пометил это у себя в записной книжке? Миллион миллионов листьев и стеблей травы, которые темнеют там, внизу, миллион миллионов звезд, при свете которых глаз ее проникает сквозь эту тьму, — все, все — вечное движение в бесконечном покое, все — частица божества… Да и она сама, и дымок ее сигареты, и жасмин у самого ее лица — его цвет она сейчас не может разглядеть, — и мысль, подсказывающая, что он не желтый, а белый, и далекий лай собаки — такой далекий, что звук этот точно нить, за которую можно ухватить тишину, — во всем, во всем есть какой-то неясный, бесконечный, всепроникающий и непонятный смысл…
Динни вздрогнула и отошла от окна. Удобно устроившись в кресле с дневником на коленях, она оглядела комнату. Флер обставила ее по своему вкусу, и он сказался во всем: в расцветке ковра, в мягком свете, который лился из-под абажура на голубовато-зеленое платье Динни, на руки, державшие дневник. Долгий день утомил ее. Она откинулась на спинку кресла, подняв кверху глаза, и сквозь дремоту стала разглядывать бордюр из фаянсовых купидонов, — одна из прежних леди Монт украсила им потолок.
Какие пухленькие, смешные детишки, прикованные друг к дружке цепями из роз и обреченные вечно созерцать друг у друга зады! Хоровод розовых минут, розовых… Веки Динни сомкнулись, губы полуоткрылись, она заснула. А мягкий свет, падавший ей на лицо, волосы и шею, подчеркивал их небрежную прелесть, их дерзкое изящество, совсем как у тех типично английских, прекрасных итальянок, которых любил писать Ботичелли. Локон коротких золотых волос упал на лоб; на полуоткрытых губах то появлялась, то исчезала улыбка; ресницы они были у нее куда темнее волос — дрожали на нежных, почти прозрачных щеках; нос чуть вздрагивал во сне, словно его забавляло, что он немножечко курносый. Казалось, одно легкое движение руки — и это запрокинутое лицо можно сорвать с белого стебля шеи…
Она вздрогнула и подняла голову. Посреди комнаты стоял тот, кого когда-то прозвали «Зазнайкой Бентхемом», и, не мигая, разглядывал ее холодными синими глазами.
— Виноват, — сказал он, — виноват! Вы так славно дремали.
— Мне снились пирожки с мясом, — сказала Динни. — Как мило, что вы пришли в такой поздний час.
— Семь склянок. Надеюсь, вы недолго. Не возражаете, если я закурю?
Он сел на диван напротив и стал набивать трубку. У него был вид человека, который решил покончить поскорее с этим делом, не высказывая своего мнения. В эту минуту ей стало понятнее, как вершат государственные дела. «Ну, да, — подумала она, — он оказывает любезность и не знает, что получит взамен. Это виновата Джин!» Как и всякая женщина, она и сама толком не знала, благодарна ли она «тигрице» за то, что та отвлекла его внимание, или чувствует нечто вроде ревности. Но сердце ее билось, и она принялась читать быстрым, деловым тоном. Динни прочитала три отрывка, прежде чем решилась на него посмотреть. Лицо его ничего не выражало, и если бы не губы, сосавшие трубку, оно казалось бы вырезанным из крашеного дерева. Глаза по-прежнему разглядывали ее как-то странно и, пожалуй, слегка враждебно, словно он думал: «Эта женщина хочет пробудить во мне какие-то чувства. Но сейчас уже поздно».