Эдем
Шрифт:
Черт с ним, с хитрым рогатым арапом. О, эти дивные девичьи пальчики, о, их почти стеклянная хрупкость! Я чувствовал себя счастливым самцом гориллы, готовым восторженно лупить днем и ночью в свою барабанную грудь. Я был Полифемом [71] , согласным музицировать на всех в мире флейтах. Сопящий и несуразный, словно ворочающийся в тесных багдадских кварталах американский танк, я с поистине циклопьей неуклюжестью помещал ее чудо-пальцы на своих шершавых землекопских лапищах – и ведь боялся на них даже дунуть! Тонко-мраморное совершенство (мечта Праксителя!) – они увенчаны были перламутровыми ноготками – разве к этому воплощению божественности должна была приставать здешняя грязь? Нет! Ни в коем случае я не допустил бы появления под ее ноготками земляных ободков. Даже если она бы и изъявила желание покопаться в грядках, я восстал бы тогда всем измученным плебейским существом своим – ибо невозможна никакая работа для юной беспечной куколки: пусть и холит себя, и лелеет, вся натертая манго и свеклой, с огуречной жижей на лбу – совершенная, совершенная! «муся-пуся»! «мой славный зайчик»!
71
У
Отдыхая от любовных кувырканий, начинал я экскурсию по телу моей сладкой отзывчивой девочки. От запястий ее разбегались прожилки вен, просвечивая сквозь кожу точно едва видимые из стратосферы тонкие голубоватые реки. Уходящие вглубь, они выныривали у локтевых суставов и бежали к прозрачным плечикам. Оленья шейка едва заметно пульсировала (мой обычный туда поцелуйчик). Дальше следовали подбородок, приоткрытые створки рта (томно-влажное чудо из ботокса), зубы, острые, словно у белки, и сводящий с ума язычок – ну, а далее – курносый носик, крохотная мягкая подушечка на самом его кончике (поцелуй, поцелуй, поцелуй!) и, выше, царство совершенной симметрии – глаза-блюдца, все вокруг отражающие, но, как и полагается магическим кукольным глазкам Барби, ничего в себя не впускающие. Затем в ушки-ракушки под благосклонное мурлыканье девы – она потрескивала, как ангорская кошечка, – я доносил свой восторг («муся-пуся моя», «муся-пуся») и спускался к нежным ключицам, отмечая вехи пути (щечки, носик, шея) губами распаленного Моностатоса [72] . Я готов был ее ключицы обсасывать, словно куриные косточки. Ну, а далее – деликатес, груди девы! Венчали их задорно торчащие из фиолетовых пятен восхитительные соски – отрада любовников и младенцев. Напряженные, длинные, чуткие, словно радары, эти женские кнопки твердели от первого прикосновения – а стоило нажать посильнее – мгновенно включался весь механизм. Wish You Were Here [73] , друзья! Вы бы слышали этот стон! этот шепот «возьми меня», томность, дрожание, трепет, сладостное потягивание (на каждый славный сосочек по три моих поцелуя). Я спускался затем к животу, без всякого с ее стороны напряжения втянутому, и мял губами его впадину, находя прелестный пупок (двадцать пять поцелуев туда!). Господа, я спускался все ниже – к ее нежным интимным волосикам, к тиглю жизни, к основе основ. Я готов был бесконечно любоваться каждой ее родинкой на бедрах, и единственной – разрешите утонченную пошлость – ее милой природной морщинкой…
72
Моностатос – забавный, вызывающий сочувствие мавр, помешанный на сексе (опера В. А. Моцарта «Волшебная флейта»).
73
Wish You Were Here – вам бы здесь побывать (англ.).
После двух-трех купаний в пруду исчезла ужасная встрепанность головы моей феи: все разгладилось, проявился из-под окончательно смывшейся «L’OREAL» истинный цвет. Ко всему прочему, Аврора была ослепительно рыжей. А теперь представьте себе в прядях дивы редчайший цветок африканской анозии (место обитания – джунгли Килиманджаро, сто тысяч километров до ближайших сортира и ванны), за один только крошечный побег которой в том мире за стенами отдельные утонченные особи, помешавшиеся на самых редких цветах, не то что сотню-другую тысяч долларов – собственную голову готовы были бы поднести мне на блюде! Я же грубо срывал драгоценность (старик мой лишь подхихикивал) и несся к любимой не только с этим редчайшим сокровищем, но и с бомбейской магнолией, с царским шалфеем, и с бесчисленными здесь орхидеями, высыпая их на первобытное ложе.
Так прошло много путаных дней.
Месяц страсти?
Полгода?
Год?
Доползая после поливок до источника наслаждения и намертво прилипая к нему, я считал его формы классическими. Нимфы пьяницы Модильяни [74] , Утро и Ночь Микеланджело с их пропорциями греческих статуй [75] , капризная стерва Гала кисти великого мастурбатора [76] , наконец, таитянки Гогена, на мой искренний взгляд, не шли ни в какое сравнение с фигурой моей ундины, с валёром ее ароматной кожи – ну, а грудь ее мной почиталась, как невиданное совершенство.
74
Имеются в виду картины великого художника Амедео Модильяни, на которых изображены его многочисленные натурщицы; картины эти удивительно теплые, от тел девушек так и лучится золото.
75
«Ночь» и «Утро» – женские скульптуры, выполненные Микеланджело для гробниц Джулиано и Лоренцо Медичи.
76
Ну кто же еще может быть великим мастурбатором, как не Сальвадор Дали?! Гала – его невыносимая
жена Елена Дьяконова, которая тянула из муженька все жилы.Но однажды, друзья…
Однажды!
В то утро дед меня ткнул пораньше – предстояла прополка батата. Птичка (беспечная, разумеется), подставив себя рассвету, раскинув и руки, и ноги, безмятежно спала. Все на месте – губки, подрагивающие как бы в вечном своем удивлении, славный носик, всегда меня умилявший, впалый живот, обцелованный от паха до ребер. Те же запахи, то же дыхание. И ее сонное бормотание: «пусик».
И все-таки – что-то было не так. Я вскочил с непонятной тревогой и, окинув свою любовь от ушей до маленьких пяток, неожиданно разглядел явный изъян, непонятно по каким причинам, по какому такому сгустившемуся туману ранее от меня ускользавший. Дело в том, что ее упругие полушария оказались непропорциональны. Ненамного, совсем на чуть-чуть, но правая грудь была все-таки больше. И еще – волосинка на левой. Завивающийся стебель посреди нагого холма – странно, раньше он не бросался в глаза так нахально и вызывающе.
Не могу сказать, что меня резануло (все пришло, конечно же, позже), но, признаюсь – я немного расстроился. Вообразите себе: какой-нибудь Вернер, до макушки влюбленный в изящество, замечает вдруг у богини длинный волос на груди, неприятно его поразивший (я подчеркиваю: неприятно).
Я задумался.
Я растерялся.
Туман, о котором уже упоминалось, столь долгое время так заботливо, по-отечески избавляющий меня от трезвого взгляда, по какой-то своей непонятной прихоти, рассеялся именно в то, несомненно, недоброе утро…
Ноги девы оказались не так уж стройны.
Бородавка на шее (пусть и крошечная, пусть почти незаметная!).
Веснушки.
Два выскочивших прыща на лбу моей подруги, таком прежде гладком.
Пигментные пятна! Боже мой, у нее ведь были и пигментные пятна (плечи, бедра, все та же грудь).
Нет! Все в наших отношениях оставалось, друзья мои, прежним – за исключением пустячка: некой мутной тревоги, угнездившейся внутри меня и иногда царапающей, некой тени, словно ястреб проскочившей над нашей идиллией. Прибегая, как и прежде, после работы на луг, я бросался на Еву, я старался не замечать ни того безобразного волоса, ни пятен и, целуя шейку фемины, уверял себя – она совершенна. Но, однако, ее бородавка, вызывающая, словно наглый, рвущийся к небу современный Китай! Непонятно как мною раньше незамеченная, но проступившая после того рассеявшегося тумана: она выросла определенно. Словно зная, что я с детства ненавижу подобные ведьмины метки, эта истинно жабья печать как нарочно теперь маячила – и откровенно дразнила! Каждый раз натыкаясь своим языком на бастион уродства, я пытался о нем не думать – но какое там, господа!
Дальше – больше.
Увы!
Одним вечером, подкрадясь к своей даме от кустов адиантума и актиниоптериса – она, закончив купание, натиралась целебным хреном, – я заметил: груди девы чуть-чуть отвисают.
Или ранее не замечал?
Я буквально застыл на месте.
Еще кое-что вам поведаю – слишком тощей была фигура.
Да! И храп!
Храп ундины – отдельная песнь.
Если ранее, свалившись рядом, я отъезжал к Морфею со сверхъестественной скоростью, насыщенный, умиротворенный, не ощущая почти бесплотной ножки ее на своем огрубевшем бедре и медной ее головы на своей тарзаньей, мохнатой груди, то теперь, словно что-то случилось – было не задремать. А она выводила рулады. Я с тоской внимал и поражался: даже дед, большой любитель разнообразного храпа, оказался на этом фоне окончательной и полной бездарностью. Начиная с высокой ноты, и немного на ней повибрировав, малышка отправлялась чуть ли не к самой нижней басовой октаве – а затем, как ни в чем не бывало, совершала прогулку обратно.
Взад-вперед, взад-вперед, взад-вперед.
Она высыпалась, как агнец.
Я, разумеется, нет.
Что еще?
Ее ежедневные ванны.
Привычка мотать головой, вытрясая воду из ушей (браслеты и монисто при этом всегда вызывающе звякали).
Сверкание голышом – этот постоянный нудизм (в отличие от меня, она могла бы прикрыться!).
Нет, женщина все-таки невыносимо храпела.
Я маялся, я старался, как мог, отодвинуться – было слишком жарко с ней, слишком душно.
Как нарочно (а может, чтобы просто позлить?), она и после соития искала опоры – и старалась сложить на меня свою проволочину (на ее ногах с недавних пор мной были замечены цепочки набухших вен). От ее волос постоянно пахло болотом – впрочем, какое там пахло – просто разило! К тому же я и не ведал ранее, как может доводить до нескрываемого раздражения запах женских подмышек – каждый раз, когда, напрягаясь от страсти, она отбрасывала руки за голову этакой балериной, этаким умирающим лебедем, я задыхался. И зажмуривался – чтобы только не видеть «блюдца Барби», в которых отражалось все, что угодно, кроме хотя бы щепотки, хотя бы горстки пусть даже самого непритязательного ума.
Это ее дешевое ожерелье (отдаленный намек на кораллы).
Клипсы, едва ли дороже стаканчика супа в самой занюханной, самой грязной чикагской забегаловке.
Дребезжанье монист – неужели нельзя их содрать?
Черт с ним, с Аристотелем, и пусть Хайдеггер известен девице, точно так же, как мне известны нюансы творчества какого-нибудь Гальяно – но хотя бы пару словечек могла бы молвить о «Стокманне» с его парфюмерной мелочевкой, о своем осиротевшем автомобильчике, о подругах, о растворившемся в пространстве (я не сомневался, что навсегда) отчем доме, о примитивном копошении в офисе («кофе, чай, сэр?», «вам с молоком?»), наконец, пусть даже и о бой-френде – тысячи тем для хотя бы самой примитивной истории, тысячи журчащих исповедальных ручейков, которые вполне могли бы слиться с моими…