Эдем
Шрифт:
Один кролик меня нашел за подкармливанием синеголовника (никогда еще с таким рвением не рыхлил я благодатную почву, не поил и не холил растения).
Он откашлялся и присвистнул, обращая внимание на себя.
– Что ты хочешь, братец, сказать?
– Курупуния, – молвил кролик. – Я заметил ее возле куста, пока ты возился с бегонией.
– Ну и что?
Кролик вновь тихонько присвистнул.
– Только то, что она собирала курупуниевую пыльцу. Подозрительно это, братец!
– Яд?
– А ты еще сомневался!
Соглядатай мой ускакал, я рванул с поспешностью к лугу. Так и есть! Встречала с учтивостью:
– Я намерена помириться. И давай-ка отпразднуем, мусик, наш с тобой небольшой юбилей…
Опускаю прелюдию к схватке: только главное, только суть.
Негодяйка вкрадчиво пела – дескать, целых три года прошло с той поры, как дедок предъявил
Кто сказал бы мне еще год назад, что я, пусть и одичавший без опиума и алкоголя, бородатый, мохнатый, нагой, но все же, клянусь, джентльмен, в котором засела неистребимая память приличий (хотя бы насчет того, как обращаться с дамами), с неистовым диким воплем, с восторгом полинезийца наскочу на это чудовище, на эту лернийскую гидру. Но безумие стоило мессы! Не поверите, с каким наслаждением пытался я запихать отраву в ее поганую глотку.
Как отпрыгнула? Как отбилась?
До сих пор не пойму, господа…
Это сладостное забытье! Это царство безмерного бешенства: вдохновляющее, как «Марсельеза»! Пьер Безухов со своей мраморной столовой доской – лишь жалкое подобие сцены! [78] И его бессмертное «Воооон!» – писк мышиный в сравнении с тем моим праведным рыком.
Да, в бананах был яд курупунии!
Но ведь кто-то ей подсказал…
Ведь сама не могла додуматься…
Кроты? Попугаи? Павианий король?
78
Имеется в виду знаменитая сцена из толстовского романа «Война и мир», в которой доведенный до бешенства распутной женушкой Пьер Безухов хватает мраморную доску, с тем чтобы раз и навсегда покончить с семейными проблемами (напомню, что Элен удалось тогда ускользнуть).
Здесь бесчисленны доброжелатели!
«Ну, голубчик! Это уж слишком. Как вы только могли подумать! Я и отрава? Нет, вы только представьте! Не сыграть ли партейку в го?»
К черту, к дьяволу эту партию!
И с тех пор я не сплю…
«Ах, оставьте же вы, наконец, свою ревность, голубчик! Очень даже смешно – ревновать! Да мы с ней просто общаемся. И тем более – вы целыми днями на работе. Что ей делать? Куда податься? И она изливает отчаяние, ну, а я добродушно внимаю. Что с того, что она исчезает? Ну куда здесь возможно спрятаться? Безобиднейшие прогулки! Да, смеемся! Да, разговариваем! Развлекаю ее – не более. Разве я способен на подлость? И к тому же, как вы себе представляете? Возраст мой не позволит… И не думайте, и не гадайте – здесь чистейшей воды платонизм. Мы гуляем. Вдыхаем цветочки».
Я застукал их за серебристым лохом. Ошарашенный зоофилией, сбитый с ног ненасытным бесстыдством этой позднеримской матроны, до основ своих потрясенный явившейся мне картиной из апулеевского «Осла», я схватил Мессалину за горло (ее рогатый любовник, сопя, удалился в заросли) – и вот только тут, когда вновь в глаза мои бросилась бородавка, когда на смену загару на ее сдавленной шее пришла предсмертная синь, когда она захрипела, когда ее глаза выскочили из орбит, я наконец догадался…
Capreolus! Этот Яго желал моей гибели! Это он подстраивал го! Это он познакомил с Нагайной! Это он таким изощренным способом подсунул мне гнусную Еву, он применил беспощаднейшее из орудий, не хуже ракеты «Экзосет» разносящее по клочкам. Прирожденный интриган, он метнул в меня свою самую подлую бомбу, если и не разрывающую сразу, то рано или поздно сотворяющую из мужчины либо зверя, либо безнадежного психопата. Женщина – «Большая Берта» [79] дьявола! Там, где сатана пускает ее в ход, воцаряется глупость, бьет рекорды самодовольство, разгорается алчность, торжествуют свары и склоки, сияет лукавство, поднимается на пьедестал примитивное злое вранье! Все взрывается, все обрушивается, все летит в тартарары. И куда ни ткни, и куда ни подайся (а бежать мне отсюда некуда!) – липкость, подлость, паутина, тупик. Гад лукавый! Подлющий змей!
79
«Большая Берта» – согласно многочисленным легендам, безнадежно больные гигантоманией немцы ко Второй мировой
войне разродились очередной чудовищной мортирой, «Большой Бертой», которую обслуживал целый батальон (если не полк!) и которая передвигалась по железнодорожной колее; есть сплетни, что при «Берте» неотлучно находился даже маленький публичный дом. Согласно опять-таки легендам, «Берта» обстреливала Москву, Ленинград и Севастополь (хотя, скорее всего, при всех этих обстрелах «отличилась» ее сестренка «Дора»). Как бы там ни было, но подобные монстры немецкий генерал Галь-дер считал совершенно бесполезными: обслуживание великанш требовало много сил и средств, а реальная польза оказалась весьма скромной. Для надлежащего эффекта сверхтяжелым орудиям нужна очень высокая точность стрельбы – но ее как раз недоставало! Конечно, прямое попадание становилось смертельным для любых бетонных дотов и бункеров, однако опять-таки заметим – с точностью у немцев возникали большие проблемы. А что касается стрельбы «по воробьям», то весьма часто гигантский снаряд (масса до девятисот килограммов), выпущенный из супер-стволов, уходил, благодаря своей тяжести, в глинистую или песчаную почву на несколько метров – и только тогда, в глубине, взрывался, сотрясая землю, но не причиняя противнику никакого реального вреда.Я отбросил дрожащую тварь (она всхлипнула и отползла).
Я взревел.
Я погнался за бесом.
Иаков боролся с ангелом – я ловил хитроумного черта. Ничего нет сладостней, чем, догнав, протянуть подлеца вдоль хребтины подхваченной по дорожке жердью, отхватить ему хвост секатором – и еще кое-что оттяпав, придушить, затоптать, растерзать. Констатирую, господа: вот на этот раз рай не на шутку перепугался. Мой душераздирающий рев (естественный выброс энергии состоявшегося рогоносца) разогнал всех обычных зрителей. И клянусь, capreolus струсил – мавр кинулся наутек. Изрыгая проклятия, пустившись вслед за ним напролом, я пробивал собой бамбук, в носорожьей своей слепоте натыкался на крокодиловые деревья, бился лбом об эбеновые, ломал мирт и лавр! Онемели еноты и кролики. Попугаи заткнулись. Бес скакал между грядок батата и свеклы: его тощая жалкая спина, пот на ней, завитки свалявшейся шерсти, проплешины и ходящие, как у тощей русской колхозной коровы, словно поршни, мослы – совсем рядом, протяни только руку – доводили меня до божественной эпилепсии. Как желал я до него добраться! Как ужасно я скрежетал (зубы мои чуть ли тогда не крошились)! Все свои несчастные силы, всю свою последнюю циуложил я в эту погоню (я прорезал за ним пол эдема, оставляя за собой настоящую просеку) и загнал черта в самый дикий кустарник – как продрался он, лучше розог и всяких жердин подгоняемый моей неуемной жаждой отмщения, сквозь колючую непроходимость, каким образом протиснулся в самую глубь его, в самый центр чернеющей тени, зловещей, словно Аид, чтобы там затаиться, зашхериться, задержать дыхание, превратиться в ничто и ничем себя уже не выдавать, – до сих пор не пойму!
– Если ты не поможешь, я убью ее! Я сверну ее куриную голову!
Дед не вздрогнул, не разогнулся – с однотонностью швейной машинки постукивал он мотыгой, разбивая комья земли вокруг настурций и филомел.
– Ты оглох, старый пень? – продолжал я взывать: изможденный, отчаявшийся. – Что мне делать? Как быть с этой стервой?
Он постукивал.
Он разбивал.
Я еще что-то там хрипел насчет тотальной бессонницы, насчет проклятого мира, в котором сводят с ума добропорядочных работяг подобные Еве ехидны, я грозился ее уничтожить самым варварским образом, расчленить ее до молекул, я настолько тогда измучился, что жаловался своему истязателю, как побитый шпаной сопляк, я его за штанину дергал, я дрожал, сипел, каялся, я действительно растерялся.
Наконец он меня заметил.
Взгляд дедка – настой из сарказма, насмешливости и откровенного издевательства – был справедлив!
На сей раз ничего не попишешь.
Да! Я сам, вдобавок к своему положению, на себя накликал беду.
Да! Связался с хвостатым злом.
Да! Требовал и вожделел – дед всего лишь исполнил просьбу.
Глупо отрицать собственный идиотизм.
И вот теперь я скулю.
Впрочем, что там скулю!
Я вою:
– Убери ее от меня!
Как случилось, что Ева исчезла?
Не помню: проспал, пробыл в прострации, свалился прямо возле настурций, возле прополотой дедом клумбы – слишком был обессилен: столько нервов! столько отчаяния! После ее милой выходки с ядом я уже не мог расслабляться (а ведь днями пахал как вол), в последние ночи я вообще укладывался от Медузы Горгоны на значительном расстоянии, но ничтожнейший шорох моментально доводил до невроза. Лишь под утро я забывался – однако в предутренних снах-кошмарах без Шекспира не обходилось: каждый раз мне чудилось, что в мое несчастное ухо с сатанинской улыбкой вливает свой эликсир безмозглая рыжая сучка.