Единственный крест
Шрифт:
— Рад вас слышать.
— Правда? — и после паузы:
— Веду себя, как девчонка. Сама приняла решение, сама должна за него отвечать. Правильно?
— Абсолютно, — одобрил Сидорин.
— Через недельку приходите — она уже будет висеть в зале дарений. С надписью: «Дар Аграфены Ниловны Семеновой».
— Вы молодец, Лиза.
— Вот видите, вы хвалите меня, а я еще должна с вами поругаться.
— Со мной? За что?
— Ни за что, а за кого. За тетушку мою. Меня сегодня разбудил ее дикий крик. Представьте, она попробовала ваш способ борьбы с гипертонией…
— Не понял, а кричать-то зачем?
— А как
— Ничего не понимаю. Руки у нее вроде еще не дрожат. Лиза, скажите, а как она воду переливала?
— Как вы ей сказали: подняла над головой — и жах! Что вы смеетесь? Это не смешно вовсе!
— Простите. Я ей так не говорил. Объясните, пожалуйста, милейшей Светлане Викторовне, что только фокусник отважится, не глядя переливать воду из одного стакана в другой.
— Так значит, надо смотреть на кружки?
— Обязательно. Руки держать высоко, но все-таки перед собой, а не за собой…
— Слушайте, Асинкрит, заканчивайте это ваше «гы-гы-гы». Я могу обидеться.
— Во-первых, я не над вами смеюсь, а во-вторых, просто представил… ой, не могу. Славную вы мне сегодня побудку устроили.
— Значит, я вас все-таки разбудила? Врун несчастный. Все, пока.
«Поди, разбери этих женщин» — только начал думать о превратностях женской натуры Сидорин, как Лиза позвонила в третий раз.
— Это опять я. Забыла сказать: на одной из фотографий, что я вам приготовила, мужчина с бородой.
— Что, похож на меня?
— Самую малость. У него взгляд более мужественный и борода длиннее.
— Понятно.
— А под снимком подпись: «Асинкрит. Старицкий уезд. Около 1880 года». Каково?
Примерно через неделю Сидорин пришел в Шуваевский дом. Асинкрит старался держаться спокойно и даже равнодушно, но в душе он искренне порадовался реакции Лизы на свой приход. Нас всегда выдают детали. Когда Сидорин, постучав, зашел в кабинет Толстиковой, она что-то писала. Увидев его, быстро сняла очки, хотя они были в модной оправе и ей очень шли. Поправила волосы. Собиралась угостить чаем, но Асинкрит настоял: «Сначала картина».
Впрочем, на втором этаже, в художественном зале, Сидорин не смог скрыть своего разочарования. Богданов висел между наивной мазней какого-то местного деятеля и авангардной работой некоего Слепушкина, добросовестно повторяющего чужие «зады» полувековой давности. Лиза поймала его взгляд: «Это временно. Отдел дарений пока на ремонте…» Но чувствовалось, что и она огорчена.
Потом они пили чай. С обеда подошла Закряжская, одарившая Асинкрита фарфоровой улыбкой. Следом подтянулся Плошкин.
«Хотите, почитаю новенькое?» — спросил он с порога женщин и, не дождавшись их ответа, стал читать. Его стихи… нет, они не были даже плохими, просто — никакие. Серая словесная жвачка из выдуманных страстей и подобранных у других образов. «Мой отчий край» рифмовались «покой мне дай», а «в этот тихий и пасмурный вечер» с «мы потушим печальные свечи». Закряжская делала вид, что стихи Евгения Евгеньевича доставляют ей настоящее наслаждение. Ее взор устремился куда-то вдаль, голова Аделаиды Степановны кивала, словно заведенная, в такт строчкам Озерского. Выдавала Закряжскую опять-таки маленькая деталь: время от времени она смотрела на часы. Лиза сидела, спокойно
улыбаясь. И только Сидорин, раздосадованный тем, как поступили с картиной Богданова— Бельского (из памяти не шли грустные слова Толстиковой: «Хорошо, что она в запасниках не оказалась»), продолжал пить чай.Благосклонно выслушав комплименты от женщин, Евгений Евгеньевич вдруг обратился к Асинкриту:
— Ну-с, а вы что скажете, молодой человек?
Сидорин поднял голову.
— А что-то нужно говорить? Вам и без меня все сказали?
— Мне хочется и ваше мнение услышать?
— Зачем? Неужели дифирамбы, как наркотик: чем их больше, тем больше хочется?
Плошкин был явно задет.
— Вы думаете, что я ради, как вы выразились, дифирамбов, читаю свои стихи? Я поэт, а потому нуждаюсь в том, чтобы быть услышанным.
Лиза видела, что разговор мужчин приобретает нехороший оборот, но, к ее удивлению, Аделаида Степановна не только не делала попытки остановить говорящих, но следила за их перепалкой с удовольствием.
— Асинкрит Васильевич, Евгений Евгеньевич, может мы… — попыталась вставить Толстикова свое слово. Но Плошкин уже разошелся не на шутку:
— Другое дело, что не все понимают поэзию. Ведь есть же люди, от рождения глухие.
Сидорин вдруг засмеялся.
— Значит, если я скажу, как эти добрые женщины сейчас: «Чудесные стихи!» — я не буду глухим, а если промолчу или признаюсь честно, что мне они не понравились — сразу оглохну?
— Мне не нужны фальшивые похвалы, — с достоинством молвил Плошкин.
— Правда? Тогда слушайте: то, что вы сейчас прочитали, не стихи, а рифмованный набор из общих мест, чувств, фраз.
— Мальчишка, понимал бы хоть что-нибудь в поэзии! — глаза лирика налились яростью.
— Немножко понимаю. Хотите, прочту вам настоящие стихи?
— Ваши, что ли? — засмеялся оскорбленный до глубины чувств Плошкин.
— Зачем же?
— Только, ради Бога, не Рубцова.
— Вы его не любите?
— А что в нем особенного. Останься он жив, кто бы Коляна знал?
— А вы с ним… были знакомы?
— И даже пил. Если рассказать…
— Не надо, — попросил поэта Сидорин. — Но если для того, чтобы писать, как он — надо много пить — пейте.
— Издеваетесь?
— Нисколько. Я вам другого поэта прочитаю. Виталий Креков зовут. Живет в Сибири.
Евгений Евгеньевич пожал плечами:
— Пожалуйста. Хочу услышать «настоящие стихи».
Асинкрит начал читать. Читал он тихо, почти безразлично. Сидел на стуле, держал в руках пустую чашку и смотрел на Лизу:
Я искал тебя, любил и верил, Чтобы жить и чисто, и светло. Ты входила, не затронув двери, Как рассвет в оконное стекло. О, как долго продолжалась нега, Изменялись кроны тополей, Опадала пригоршнями снега Тишина неповторимых дней. Мы с тобой, любимая, далеки, Но — как крылья, но — как два весла. И опять стекают ливнем строки С твоего заветного письма.