Экобаба и дикарь
Шрифт:
«Почему нет ни одной достойной великой женщины в науке и искусстве, а великими называют только самых великих блудил?.. Сапфо, царица Савская, Клеопатра, Екатерина, Медичи, Борджиа?.. Пусти женщину во власть — она тут же и покажет себя… Сразу всю страну в лосины оденет!»
«Лосины» — это я знаю: это Катарина фон Анхальт-Цербст русских в такие трико одела, чтобы пенисы видеть… Очень даже неглупо… Конечно, бабушка права, что мужчины куда счастливее нас, потому что они сразу видят нас, женщин — и лицо, и фигуру, ноги, грудь, — а что мы о них можем знать, пока досконально не попробуем?.. Пока в штаны к нему не залезешь — неизвестно, стоит ли начинать. Но этого мало — его еще надо в постели проверить: а вдруг он гомик, слабак
Нет, они доминанты, всегда думают, что умней. На самом деле я не меньше училась, не меньше знаю. И прилежней многих была!.. И языками владею, и книги читала!.. Бабушка заставляла, по театрам водила, на музыку гоняла и английский заставляла учить, хоть и ворчала, что проклятые англичане много хуже русских: всю Германию разбомбили, когда уже война была окончена и один беззащитный народ остался на дорогах. Люди-то при чем?.. Они сами от Гитлера больше всех страдали. Кому понравится, когда по воскресеньям партийный патруль по домам ходил и куски мяса в супе считал, чтоб никто лишнего не ел, а излишки в партийную кассу отдавал?.. Было и такое.
Мысли опять начали сползать в скользкое неуловимое сегодня, и что-то надо было решать. А что — неизвестно. «Неужели ты не можешь понять, с кем ты хочешь быть, дура ты, дура?..» — ругала я себя, удивляясь своей черствости, но упорно и тупо думала только о том, что лучше всего было бы сохранить их обоих. «Зачем издеваться над сумасшедшим старичком и рассказывать обо всех этих мужчинах-одноночках?.. Зачем?.. Чтобы сделать ему больно?.. Показать, что и я способна на многое?.. Показать свободу?..»
И отвечала сама себе:
«Да просто поделиться!.. Он же не только мой любовник, но и друг?.. Иногда я хочу рассказать ему что-то, что со мной было. Но он ревнив, ничего не понимает. Что же делать?..» Нет, так просто порвать с близким человеком — непорядочно, неправильно и непростительно.
А мучить его — простительно? Может, я действительно просто садистка?.. Варвар меня всегда, то в шутку, то всерьез, фашисткой называл, да еще дядей Паулем попрекал — на свою голову я ему про него рассказала!.. Да как дядя Пауль кончил свою жизнь?.. После войны спрятался в подвал и больше оттуда не вышел. Бабушка опускала ему каждый день корзину с едой, свежие газеты, пачку сигарет и бутылку шнапса. Так он и сидел, пока ловили нацистов. А потом, когда перестали ловить, он всё равно не захотел выйти, там и умер. А он разве виноват, что в СС попал?.. Кто тогда кого спрашивал?.. Я боялась в детстве подходить к люку в подвал, где он сидел. А бабушка объяснила мне потом, что у дяди Пауля было много грехов и поэтому он стал монахом. А мама ворчала, что он просто умер от шнапса и курева.
Да и хватит уже нас попрекать войной, пятьдесят лет прошло. Мы же другие люди. Ну при чем я — и дядя Пауль?.. У него своя жизнь, а у меня — своя: моя, личная, приватная, частная, скрытая, тайная… Я же не виновата, что не родилась, как бабушка, сто лет назад?.. Может быть, тогда и мне бы пришлось в какой-нибудь зондеркоманде служить, кто знает?.. Вот была же тетя Грета медсестрой в гестаповском лазарете?.. Если бы я родилась сто лет назад, тогда бы я была бабушкой, а моя мама — моей дочкой. Смешно! Тогда бы я, наверное, запрещала ей надевать мини, как это она делала со мной. Сейчас уже всё, никто ничего не запрещает — этого еще не хватало.
Тут я вспомнила о подарке, который сделала сама себе к Рождеству. Захватив сумку, перешла к зеркалам и села между ними.
Одно зеркало принес и прибил к стене еще сосед Юрген, мой первый (он
меня до сих пор любит, и я его тоже). После школы, каждый день, мы прятались с ним тут, у меня в комнатке — родители были на работе, а бабушка готовила внизу еду и думала, что мы делаем уроки. Если ей вздумывалось забраться к нам, она так долго скрипела по лестнице, что мы успевали привести себя в порядок. Да мы особо и не раздевались. Тогда я научилась кончать тихо, без звука, как бы внутрь, в себя. Многие потом из-за этого не верили мне, думали, что я холодная или фригидная (они всегда этим озабочены, им обязательно крики и стоны подавай).Второе зеркало-трюмо подарил отец, сказав, что я настолько красива, что должна видеть себя со всех сторон. Раньше он часто поднимался сюда и подолгу молча рассматривал меня, что раздражало.
С тех пор я так и сижу между зеркалами, привыкнув к себе не только лицом, но и спиной. Спина у меня красивая. А на трюмо можно еще два боковых зеркала открыть и в профиль на себя смотреть, чего я терпеть не могу.
Снизу голоса родителей. С детства одно и то же: недовольный, брюзгливый голос матери и виноватый — папы. В чем только не упрекала она его!.. Бедный он, бедный!.. Она в банке зарабатывала намного больше него, ездила куда хотела и с кем хотела, несколько раз была уличена в изменах, но всегда поворачивала всё так, что папа еще и оказывался виноват.
Наконец она поставила дело таким образом, что выходные, праздники и отпуска она проводит где-то с подругами или «с подругами», а он тщетно трезвонит ей по мотелям-отелям, не находит ночами и упрекает по утрам, мол, где и с кем она была и почему никто не брал трубку в пять часов.
«Бедный, раньше мать только за глаза, а сейчас и в глаза называет его Вторсырье! — с раздражением думала я, вытаскивая из сумки коробочку с контактными разноцветными линзами. Отец заведовал цехом на фабрике по переработке бумаги, и мать, договариваясь о каких-то встречах, называла его не иначе как этой глупой кличкой:
«Пошли обедать к итальянцам, Вторсырье сегодня занят на фирме… — или: — Поедем на выходные на Лаго Маджоре, без Вторсырья и твоего Кабанчика, разумеется…»
Бабушка, слыша эти разговоры, качала головой и шептала:
«Да, прошли те времена, когда для женщин было три дела на свете: дети, кухня, церковь. Знаем, в каком банке она устает!»
Теперь бабушка лежит в больнице, умирает от рака. И знает об этом. А когда бабушка умрет, они останутся тут совсем вдвоем: яростная, злая мать и тихий, покорный папа, виноватый в том, что осенью идут дожди, а зимой наступают холода.
Я долго и неумело ковырялась с линзами — роняла их на стол, теряла в пузырьке. Линзы были тонкие, почти невидимые, назывались «Неделя», их было 14 штук, по паре на каждый день, семи разных цветов. Выбрала зеленые. Без опыта с ними трудно — они соскальзывают, падают, но я упорно смачивала их раствором, раскрывала пальцами веки, и, наконец, вставила. Глаза засветились зеленым — стеклянно, но ярко.
Я вытащила из сумки короткий черный парик и натянула его на голову. Из зеркала смотрела зеленоглазая брюнетка-незнакомка. Я натянула кожаную миниюбку и, босая, спустилась в гостиную. Папа замер на месте, а мать захлебнулась на полуслове:
— Это что еще за цирк?
А папа повторял:
— Потрясающе!..
Довольная, я вернулась наверх. Неплохо в таком виде явиться зверю. Смена вида — это важно. (Сплетничала же вчера мать по телефону, что чей-то муж, измученный многолетним супружеством, купил в секс-шопе маску и под видом игры стал натягивать ее на жену, что подстегнуло их угасшую постель).
Усевшись между зеркалами, я сменила линзы и парик — теперь голубоглазая шатенка сидела передо мной. Париков было два — черный короткий и кудрявый коричневый. Их я купила еще раньше, чтобы надевать во время вояжей с Ингрид, но так ни разу и не надела.