Эль-Ниньо
Шрифт:
Термина «Эль-Ниньо» я старательно избегал, подбирал простые слова, строил из них короткие фразы, пытался даже шутить. Анна все это добросовестно переводила. Смуглое лицо Хосе оставалось непроницаемым. Наверное, в точности такое же лицо было у меня, когда Лена затащила меня на лекцию о буддизме в клуб научного атеизма в особняке на Фонтанке. Попасть туда, по ее словам, было очень непросто, подруга Гюзель по большому блату организовала два приглашения. И вправду особняк был роскошным, и публика собралась самая изысканная – все сплошь доценты. А сама лекция... В принципе, непонятных слов в ней было немного, но вот смысла всего этого я не понимал, и даже не старался. Я просто слушал журчание речи лектора и представлял, как мы с Леной занимаемся любовью. «Не спи!» – шипела Лена и толкала меня в бок. Я не спал, просто я был далеко. Вот и Хосе был далеко.
В конце концов я сдался.
–
Анна перевела. Хосе вышел из оцепенения. Он пересидел словесный понос бледнолицего, и наконец-то разговор зашел о деле.
Впрочем, много говорить он не собирался, лишь произнес короткую фразу и похлопал ладонью по дощатому боку лодки. Я посмотрел на Анну.
– Кажется, он приглашает тебя выйти с ним в море.
– Сейчас? – удивился я. Был уже вечер, через полчаса должно было стать совсем темно.
Анна переспросила. Хосе кивнул головой, в сумерках сверкнула его улыбка, которая говорила лучше всяких слов: трепать языком, сидя на берегу, все горазды. Хочешь что-то узнать об Океане – прыгай в лодку, и отчаливаем. Там и поговорим.
Я оглянулся в сторону Лагеря – не видать ли Деда. Он, как обычно, пропадал на «Эклиптике». Дневные работы были закончены, все свои обязанности я выполнил...
– А поплыли! – решился я. – Только Деду не говори, где я, – попросил я Анну.
– Темно уже, поздно, – заволновалась девушка. – Может, лучше завтра?
– Завтра кто ж меня отпустит?!
Через пять минут мы с Хосе, упираясь в уключины его лодки, взяли короткий разбег, одновременно перевалились через низкие борта внутрь и схватились за весла. Волнение было сильнее, чем в мой первый выход в море. Грести пришлось отчаянно, изо всех сил. Когда миновали зону прибоя, Хосе начал ставить парус, я бросился ему помогать, но по неумению больше мешал. При сильной качке разборная мачта никак не хотела вставать в паз. Ветер рвал из рук парусину, Хосе кричал мне что-то в ухо, по-моему, чтобы я сидел и не рыпался, я хотел присесть и едва не свалился за борт, уже летел в воду, но Хосе, обе руки которого были заняты снастями, чудом ухитрился схватить меня за ремень штанов.
Наконец парус поставили, я, обессиленный, рухнул на дно лодки, а Хосе встал на руль. Лодка послушно держала нос по волне и взбиралась с одной кручи на другую. Волны были огромными, но не буйными. Спокойно и мощно перекатывались, терлись друг о друга боками, как слоны в стаде. И мы были зажаты посреди этого стада – даже взбираясь на гребень, мы не видели ничего, кроме бесконечных волн. Низкие тучи тоже походили на волны, только перевернутые вверх ногами.
На Хосе было любо-дорого смотреть. На суше он был обычным подростком, немного нескладным, сутуловатым, косноязычным, с плохой кожей; в открытом море мой приятель весь преображался. Движения его были уверенными и точными. Мышцы, которых на берегу было не разглядеть, наливались силой, будто впитывали энергию ветра и волн. Глаза горели лихим весельем.
Хосе орудовал рулевым веслом и что-то выкрикивал навстречу ветру. Я догадался, что это он поет. Я встал на колени, уперся руками в скамейку, повернул лицо к ветру и брызгам и тоже запел. «Только шашка казаку во степи подруга»... Почему ее – не знаю, попала под настроение... Так мы и пели втроем, каждый свою песню – я, Хосе и океан. Океан вовсе не был таким грозным, каким казался с берега. Наоборот, в лодке Хосе я чувствовал себя в большей безопасности, чем на Пляже. На Пляже был сложный мир – разбитый траулер, Камачо, чужая страна Перу, с родной непутевой страной черт знает что творится... А здесь – только океан, могучий и бескрайний, как... Сибирь. Я заметил, что водные брызги вокруг меня движутся по странным траекториям, не прямо и резко, как обычные капли воды, летящие по ветру, а плавно и витиевато, и вытянул руку – так и есть! Даже в темноте можно было разглядеть снежинку, которая тут же растаяла от тепла ладони.
– Снег! – радостно завопил я. – Снег!
Я повернулся к Хосе, поднес ему ладонь к самым глазам:
– Смотри! Снег!
– Синех! – повторил Хосе и засмеялся.
Он тоже увидел! Хосе увидел мой снег! От избытка чувств я бросился его обнимать, и мы чуть не перевернули лодку.
Неожиданно со стороны невидимого берега ночную темноту прошила сигнальная ракета, потом еще одна, и еще.
Мелькнула мысль: Дед меня хватился и поднял тревогу. Но потом я вспомнил, что это не тревога. Это Новый год. 1992-й.
Перед палатками прямо на песке был расстелен большой
кусок брезента – новогодний стол. Лепешки из Деревни, фрукты, консервы, бутылки с кактусовой водкой и пиво из запасов Манкевича.Когда мы с Хосе присоединились к пиршеству, веселье было уже в самом разгаре. Голландское пиво и кактусовая водка сделали свое дело. Все говорили одновременно, никто никого не слушал. Даже Дед растерял всю суровость, стал говорливым, произносил бессмысленные витиеватые тосты, целовал ручку Анне.
Я первый раз видел его выпившим. В рейсе раз в неделю, в банный день, нам выдавали по две бутылки белого вина. «Тропическая норма». На самом деле норма была немного другой – каждому советскому моряку при пересечении 20-го градуса северной широты полагался стакан вина в день, для поднятия жизненного тонуса в жарком климате. Но один стакан сухого вина в день для тонуса советского моряка вещь малозаметная, если не сказать оскорбительная. К тому же вино было мерзейшее, самое дешевое – алиготе, по девяносто копеек бутылка, на суше им даже студенты брезговали. Поэтому дневная норма аккумулировалась, и в банный день превращалась в две бутылки на брата. Некоторые к тому же, для пущей забористости, добавляли сахар и доводили вино до кипения. Раз в неделю, по воскресеньям, после обеда, «Эклиптика» превращалась в Летучего голландца. Живых, то есть трезвых, на борту было трое – Кислин, я и Дед. Кислин не пил, потому что у него была язва, я – потому что «слабак», а Дед – потому что «свое уже взял». Фиш во время подвахты как-то поведал, что старший механик Дейнеко крепко зашибал, и даже стоял вопрос о списании его на берег, но он сумел взять себя в руки и с тех пор ни-ни. По воскресеньям Дед отдавал свои две бутылки механикам, а сам сразу после бани снова спускался в машинное отделение, потому что в машине всегда было чем заняться.
Во время первого застолья с Манкевичем, помнится, Дед тоже выпил. Но тогда, при сохранявшемся недоверии друг к другу, все обошлось двумя тостами за советско-польскую дружбу и мир во всем мире. Теперь же старший механик опрокидывал стакан за стаканом, в глазах его сверкал лукавый задор, что не предвещало ничего хорошего.
Собрались петь. Манкевич, раскрасневшийся и повеселевший, заявил, что знает много русских песен. Но оказалось, что этих песен не знаем мы. Из «Калинки-малинки» вспомнили одну строчку, из «Подмосковных вечеров» – куплет, и все.
Я не пел. И не пил. Даже еда не радовала. Расчудесные душистые лепешки, огромные сочные ананасы, россыпи неизвестных фруктов – ничего этого мне не хотелось, хотелось побыть одному, а тут как раз подошел срок делать измерения.
– Брось, студент! – попытался удержать меня Иван. – Новый год же!
– Пусть идет! – вмешался Дед. – Порядок прежде всего. Я сейчас тоже пойду. Муча трабахо! Сейчас пойду, – сказал Дед, но никуда не пошел.
Собрав приборы, я поднялся на обрыв. К измерениям приступать не торопился, сел на край обрыва и стал смотреть на океан – прибой, слабо подсвеченный праздничным костром, и дальше – чернота, которая с берега казалась зловещей, но я уже знал, что ничего страшного в ней нет. Наоборот, там – сила, гармония, красота и определенность. Поэтому Хосе и не смог понять, чего это я вздумал пугать его океаном. Океан – это порядок, хаос – от людей. От этих людей, которые сейчас суетятся там внизу, на Пляже. Пьют кактусовую водку, орут песни, пускают ракеты. Эти люди привели в негодность и посадили на мель траулер, а до этого под видом научной экспедиции они занимались браконьерством, по сути, воровством, а до этого они разворовали огромную страну, которая занимает шестую часть всего того, что оставил человечеству океан. И теперь эта страна несется в пропасть вот под такой же пьяный хохот и песни. Псевдоученый Прибылов называл это «русской народной энтропией». Отключения электричества, поломки, пьянки в портах – все для него было «энтропией».
Так что же такое Эль-Ниньо? И где оно? И с чего начинается? Может, это никакие не колебания температуры, а человеческая «энтропия», самоубийственное разгильдяйство, тяга к хаосу. Это аккумулируется где-то в природе, уходит, как по громоотводу, в глубины океана и копится там, копится, пока даже с великого Океана не срывает крышку. А тогда уж получайте и не жалуйтесь, сами виноваты. И как же с этим бороться? Возможно ли? И надо ли?
Я непроизвольно дотронулся до грудного кармана рубашки, в котором долго носил письмо Нюши. Письма там уже не было, оно лежало в рюкзаке, вложенное в паспорт моряка. Не бойся, Нюша! Я не отступлюсь. Прав старший механик. Самое время упереться рогом. Первым делом спасем «Эклиптику». По законам «энтропии» должна она сгинуть, а мы ее спасем, отвоюем у хаоса. А я буду продолжать мои измерения, несмотря ни на что.