Елисейские поля
Шрифт:
— Тоже мне — плен, — хмыкнул Дебрень, которому все эти разговоры порядком надоели, — работали себе на ферме да мужей заменяли.
— Самому, видно, невдомек, что в точку попал, — прошептал Вриньо и тихо рассмеялся.
— Хватит, — осадил его молчавший до сих пор Тевенен, — чего зубы скалишь, не тронь то время.
Под пристальным взглядом молодого Дебреня старый холостяк Тевенен покраснел, хотел было что-то сказать, но передумал и снова погрузился в привычное для него молчание. Никогда раньше Дебрень не замечал, какие у Тевенена серые глаза, широкие скулы, выпуклый лоб.
— Неужели, Дебрень, тебе непонятно, что нам хочется побывать в тех местах? — снова начал кто-то из ветеранов.
—
— Типун тебе на язык! Знал бы ты, что это такое…
— Ничего, скоро узнаю, — с горечью произнес Дебрень. — Только и вы меня поймите, нет у меня желания теперешней Германией вблизи любоваться. Я дома останусь.
— Теперешняя Германия, теперешняя Германия, — заворчал Рабаллан, складывая бумаги, — не стоит, Дебрень, принимать на веру все, что пишут в газетах… Люди везде одинаковые, такие же, как мы…
Целых два дня они потратили на Шварцвальд, знакомились с соборами и замками, с харчевнями и белокурыми служанками. Они пытались говорить по-немецки так же чисто, как в 16-м году, но за долгие годы, прожитые на берегах родной Луары, многое забылось. Их сердца сжимались, когда они видели людей в военной форме, заводы; нет, Дебреню они будут рассказывать только о пиве да о девочках.
На третье утро автобус высадил их на перекрестке недалеко от места, где был их лагерь. Теперь каждый отправится на ферму, где работал, когда был в плену, — они снова встретятся на остановке в пять часов.
— Ладно, старики, до скорого, ни пуха вам!
Сначала приятели храбрились, но как только расстались, их обуяла тревога: что, если на месте столь знакомых им двадцать лет назад строений они увидят завод или стадион? Или совсем других людей, или мужа, который встретит их в штыки?
— А ведь мне пришлось на него попотеть, — произнес Рабаллан вслух, хотя никто не мог его услышать.
«Славный нынче овес уродился, — думал, шагая по дороге, Вриньо, — теперь они, наверно, как и я, обзавелись трактором».
Корбен же размышлял: «Интересно, держат ли они сейчас коров. При мне их было семнадцать, да, семнадцать, я помню…»
«Трое ребятишек, сколько же им теперь? — подсчитывал Дюкре. — Двадцать семь, двадцать пять и двадцать два. Женились, наверно. У самих, может, дети. Да… — И он вдруг почувствовал себя стариком. — Сейчас я бы уже не смог пережить Верден, — сказал он себе, — не хватило бы сил… и главное… не терпения, а как бы это сказать…»
— Веры, — слово как бы само сорвалось с его губ.
Скорбь наполнила сердце. Но раздавшийся вдалеке резкий ослиный крик, как ни странно, приободрил его: «А впрочем, что Верден… Жизнь все равно возьмет свое. Она сильнее нас. — Он окинул взглядом поля, деревья, низкие строения, к которым вела его дорога. — Все это и есть жизнь…»
Тевенену тоже пришлось останавливаться, и даже два раза: учащенное биение сердца отдавалось по всей груди, он с трудом дышал.
— Тельда, — сказал он вслух, потом повторил громче, как бы стараясь свыкнуться с именем, которое таил в душе все эти годы. — Тельда, Тельда…
«А если она снова вышла замуж? И у нее куча детишек?» Много раз Тевенен, которого прозвали Нелюдимом, задавал себе этот вопрос, ну что ж, теперь он получит на него ответ, как только пройдет вот эту рощу, в которой когда-то он простился с Тельдой и бросил последний взгляд на все, что ему так и не удалось забыть. Как раздались с тех пор деревья, наверно, и Тельда раздалась… «Она изменилась, конечно же, изменилась. Все-таки двадцать лет прошло. Я и сам поседел…» Он повторял себе это снова и снова, словно пытаясь привыкнуть к этой мысли, но ничего не получалось. Нет, он увидит прежнюю Тельду — светловолосую, с уверенными движениями, с упругой и податливой грудью, округлыми бедрами…
— Ну что, Тевенен, надумал наконец жениться?
Давно
уже перестали его об этом спрашивать и обсуждать его редкие похождения; вся деревня считала теперь Тевенена законченным холостяком, привыкла к его скорбному виду, к его худобе, к тому, что он никогда не бахвалится своими победами и стареет себе на свой собственный лад. Никому он так и не доверил этого имени — Тельда.Ее муж умер почти сразу после того, как был заключен мир, и она написала о его смерти Тевенену, не добавив больше ни слова. «А что, если мне вернуться к ней?» — тут же подумал он. Эта мысль точила его много дней и особенно мучила по ночам. «А что, если вернуться?» Но в те времена в деревне ни за что не простили бы ему такого предательства и, уж конечно, не приняли бы Телду, вздумай он привезти ее к себе. «Но если она напишет мне еще…» Как это часто делают слабые люди, он связал свое решение с обстоятельством, которое никак от него не зависело. Тельда прислала еще одно письмо, такое же короткое, как и первое, где сообщала о рождении сына, Георга-Эмиля, Почему Тевенен тогда решил, что это сразу ставит крест на всем? Почему появление на свет этого нового существа он с мрачным удовлетворением счел оправданием своей нерешительности? Может, просто сержант Тевенен, сняв шинель и вещмешок, заодно снял с себя и ответственность за все происшедшее? Никому больше не было дела до этого изнуренного войной человека, и он остался наедине с собой и со своей потерянной жизнью — худой скуластый крестьянин с высоким лбом, появившейся раньше времени сединой и серыми глазами, в которых почти всегда сквозила грусть.
Тельде он больше ничего не писал и только на прошлой неделе послал весточку; письмо он переписывал раз десять, пока наконец оно не свелось к коротким до неприличия строкам: «Путешествую с товарищами по Германии, загляну в такой-то день, надеюсь застать». Ответа не было, но Тевенену ни на секунду не приходило в голову, что Тельда могла переехать в другое место или даже…
Только сейчас эта мысль ошеломила его, он замер на месте, замерло и сердце.
«Ведь она могла умереть». И он, словно оглянувшись на свою никчемную жизнь, почувствовал отвращение к самому себе. На мгновение Тевенен испытал полную опустошенность, потеряв даже то уважение к себе, которое обычно поддерживает человека в жизни. И тут с другого конца рощи послышался собачий лай.
— Криллер, — прошептал Тевенен, — это он лает, точно, он. Если Криллер здесь…
Он бросился к дому. Собака увидела его первой, перестала лаять и, натянув цепь, радостно завиляла хвостом. Но Тевенен уже не обращал на нее внимания; теперь он высматривал светлый силуэт в сумраке хлева.
— Тельда!
Она обернулась. Все такая же! Нет, расстояние между ними сокращалось, и он все яснее видел, как она изменилась, но это и порождало в нем надежду. «Тельда поймет, что и я уже не тот…» Но при этом с каждым шагом они все более походили на мужчину и женщину, так любивших друг друга двадцать лет назад. Она назвала его по имени, и у него из глаз брызнули слезы: он заплакал не сдерживаясь, как ребенок. Тельда бросилась ему в объятия. И Тевенен снова ощутил тяжесть родного тела, о котором грезил столько ночей, вдохнул знакомый запах, казалось забытый им навсегда, и почувствовал себя таким счастливым, что ему вдруг захотелось умереть.
Когда они оказались в состоянии заговорить о чем-то другом, кроме самих себя, Тевенен спросил:
— Я вижу, это Криллер?
— Да что ты! — Из глубин ее памяти французские слова поднимались медленно, словно со скрипом. — Ведь двадцать лет прошло, Поль! Криллер умер, а это его сын, правда, его я тоже назвала Криллером.
— Но он меня узнал…
Потом, отведя глаза, Тевенен с некоторым напряжением в голосе спросил:
— А Георг-Эмиль живет не тут?