Елисейские поля
Шрифт:
Он помедлил еще мгновение, как всякий раз, когда заранее знаешь (хотя это случается редко), что одним словом можно все разрушить. Помедлил перед тем, как спустить курок… Решение было принято. Однако его должно было скрепить изумление, гнев, смирение или даже — как знать? — обморок госпожи Мейяр. Или нет! Скорее, это будет залп обычных вопросов: «Уезжаешь? Куда? Надолго?» И тем более когда она поймет, наконец, истинный смысл слова «Ухожу» (это она прочтет во взгляде мужа): «Но почему? Почему?»
— Я ухожу, — сказал он.
Это только в романах и фильмах от неожиданности роняют из рук стакан. Госпожа Мейяр поставила чашку на блюдце, и ее рука (на ней он остановил свой взгляд, стараясь не смотреть жене в лицо), как ему показалось, даже не задрожала. Тогда он поднял глаза и не узнал ее — она как-то разом и помолодела, и постарела. В ее взгляде, уже так давно безо всякого интереса скользящем по людям и вещам, вдруг пробудилась живая жизнь, и это внезапное озарение, куда
Мейяр не позволил себе растрогаться. Зачем же тогда он провел эту ночь без сна? «Мое решение не удивляет ее, — сказал он себе. — Значит, она этого ждала. Значит, это решение оправданно, неизбежно, и не нужны никакие объяснения…»
Он ушел налегке, без чемодана. Теперь каждое утро госпожа Мейяр будет открывать шкаф и комод, где хранятся его белье и костюмы, словно проверяя ценный залог… Никаких чемоданов! Он ушел в светло-сером костюме, единственном купленном без нее, о котором она говорила с оттенком горечи: «Твой холостяцкий костюм!» В нагрудном кармане, у самого сердца — чековая книжка. И ничего больше. Нет, документы он все-таки взял с собой, хотя и неохотно.
С грустью, словно после похорон, обходя дом и окидывая его новым взглядом, как будто только что получила его в наследство, госпожа Мейяр увидела, что муж оставил машину. Этот черный «пежо» он бросил по двум причинам: такая машина у каждого, да и цвет самый «солидный». Он вызвал по телефону такси. Такой отъезд был символичен: полная анонимность, никакой ответственности, и к твоим услугам люди, которым платишь и которые не задают никаких вопросов. «Сегодня опять будет жаркий день», — заметил шофер не оборачиваясь. Именно это, без всякого сомнения, сказала бы ему за завтраком жена. Но она бы непременно прибавила: «Ты бы надел полотняные брюки» — или: «Не выходи без шляпы». А шофер понятия не имел, что у Мейяра есть, вернее, были (теперь обо всем следует говорить только в прошедшем времени) полотняные брюки, и плевать ему, если его случайного пассажира хватит солнечный удар. Превосходно! Как раз такие отношения господин Мейяр и желал бы отныне поддерживать со всеми. Вторжения на свою территорию он не допустит, и вся инициатива будет исходить теперь только от него. Вот его определение свободы.
Мейяр купил открытую машину иностранной марки: ему давно не давала покоя ее кричащая газетная реклама. Он еще отыграется! Обзавелся он и легкими светлыми чемоданами. Из тех, что носильщики везут на тележках по ночным перронам к экспрессам дальнего следования или сами пассажиры с рассеянным видом катят в холлах аэропорта. По крайней мере, так об этом рассказывают фильмы, и впервые в жизни Мейяр проверит это на себе. В новом костюме, тоже очень легком (легкость во всем — не это ли отличительная черта богачей?), который он, хотя и не без колебаний, заказал себе сам, не раз спрашивая у портного, подходят ли эта материя и покрой для его возраста, — в этом костюме, который госпожа Мейяр наверняка бы ему отсоветовала, с почти пустым бежевым дипломатом в руке, давая чересчур щедрые чаевые носильщику, он теперь ничем не отличался от людей, которым он сам так завидовал и которым завидуют все, — людям, загорелым в любое время года и свободным от уз супружества. Да, ничто не отличало его от них, но ему не верилось в реальность его теперешнего существования.
Его могли увидеть, если бы кто-нибудь дал себе труд обратить на него внимание, в Венеции, в Майами, в Эксе: там, где «следует быть», и тогда, когда полагается. Он добросовестно испытывал от этого удовольствие, по крайней мере первое время. Удовольствие было дорогим, но денег он не считал, не выписывал никаких чеков. Он договорился, что банк будет переводить его супруге «деньги на хозяйство» (как удивилась бы госпожа Мейяр, узнай она, что это ее всегдашнее выражение тоже сыграло свою роль в его необъяснимом уходе). Он же, как в угаре, запасся всевозможными кредитными карточками и предъявлял ту или другую, даже не глядя на собеседника — так, как предъявляют сезонный билет контролеру пригородного поезда. Деньги, о которых ему чуть ли не ежедневно твердили всю его жизнь, больше не существовали для него. Он надеялся так же легко избавиться от отравляющей жизнь зависти; ему казалось: достаточно достичь того, чего желаешь, или того, чем обладает другой, чтобы освободиться от этого наваждения. И не мог понять, почему оно все еще преследует его.
Чувство своей ущербности господин Мейяр впервые испытал во время посещения одного из причудливых замков короля Баварии. Человек в светло-сером костюме, который покинул свой старый дом около полугода назад, был не Алексисом Мейяром. Во всяком случае, не совсем. Не полностью. Иначе как объяснить, что у него не появилось ни одного друга? Или что он даже не в состоянии вести настоящий
разговор. Или заинтересоваться тайной, окружающей смерть Людвига II. Ему не хватало человека, с которым можно было бы об этом поговорить. И когда какая-то иностранка, не понявшая объяснений гида, задала Мейяру несколько вопросов, впрочем, довольно глупых, он ощутил от этого давно забытое чувство радости. В Милане, выйдя из «Ла Скала», до слез взволнованный спектаклем (глаза у него были на мокром месте), он чуть не задохнулся от охватившего его восторга, но и от одиночества. Он отважился заговорить с пожилым итальянцем:— Не правда ли, прекрасно? Пожалуй, даже слишком…
Тот посмотрел на него с нескрываемым удивлением: иностранец с подозрительно блестящими глазами обращается к нему неизвестно зачем… Вот если бы он спросил, ну хотя бы, где находится туалет, то еще куда ни шло…
Мейяр разглядывал зрителей (это было праздничное представление), и ему вдруг почудилось, как бывает иногда в кошмарах, что он голый посреди толпы. Все они ему чужие, даже те, кто говорит по-французски. С ними нельзя ни разговаривать, ни молчать. Он не осмелился бы заговорить с ними ни о ревматических болях в запястье правой руки, ни о том, как его в четыре года впервые укусила оса. Да и было ли у них детство? И сознают ли они, что когда-нибудь умрут? Они только внешне на него похожи: две руки, две ноги, одна голова. Но их глаза видят не так, как его глаза, и их уши не услышат того, что он мог бы им сказать. А что, собственно говоря, мог бы он им сказать? Сказать ему было нечего, а потребность говорить так велика… «И разделяет нас вовсе не богатство, — с вызовом подумал он, — денег-то у меня не меньше, чем у них».
Но это было уже не так. Служащий банка, где он собирался вновь запастись наличными (дело было в Канне), сказал ему с неприятной развязностью:
— А, господин Мейяр, кстати, директор хотел бы с вами поговорить…
Еще не войдя в кабинет директора, господин Мейяр уже знал, что ему предстоит услышать. «…Мне кажется, нам следовало бы ограничить расходы. Иначе у нас могут не сойтись концы с концами…»
— Однако регулярные поступления, на которые я рассчитываю…
— Боюсь, вы намерены жить за счет будущих доходов…
«За счет будущих доходов… Он далеко пойдет, — с горечью подумал Мейяр, — очень далеко пойдет в этом обществе, где все стало вопросом формулировок». А тот продолжал, опять переходя на «мы»:
— Нам надо подождать, пока бочка снова наполнится… Мейяр испытал некоторое облегчение от этого насильственного возвращения в мир, где надо считать деньги. Началась новая страница его жизни. Ему даже нравилось, отказывая себе в чем-то, думать, что «бочка наполняется».
Вот почему наш герой очутился в семейном пансионе, убранство которого сильно смахивало на его собственный дом, — и это было ему приятно. Однако новое ощущение счастья (длилось оно, правда, недолго) возникло как раз оттого, что это не его дом. Мейяр находился в этой обстановке, такой привычной, почти семейной, но он мог бы удрать отсюда в любую минуту. Свобода почти всегда выражается в условном наклонении. С удовольствием, какое испытывает усталый человек, надевая домашние туфли, он ежедневно, в полдень и в семь вечера, переступал порог жалкого пансиона «Ирис». Он никогда не опаздывал к столу, а ведь еще несколько месяцев назад он получал удовольствие оттого, что обедал не вовремя, в два часа дня, или даже пропускал иногда ужин… Обитатели пансиона здоровались с ним, церемонно наклонив голову. Они много улыбались друг другу, но почти не разговаривали. Все это напоминало ему то ли монастырь, то ли английский роман; и чем отчужденней он себя там чувствовал, тем был довольнее.
До тех пор, пока однажды господин Мейяр не догадался, что зрителем здесь был он один; все эти люди сами выбрали для себя эту одинокую жизнь, устроили ее по своему вкусу; они жили, как в крепости, пусть со спущенным мостом, но все-таки в крепости. В то время как господин Мейяр…
Он заметил это, когда старался очаровать двух соседок, облик которых привлек его кротостью и достоинством — они были моложе его и еще хороши собой. Их сдержанность сначала восхитила, а потом обескуражила. Он не пытался их обольстить: он слишком давно перестал этим заниматься, и теперь все связанное с плотью казалось ему просто смехотворным и даже сомнительным — ведь в этой сфере затянувшиеся паузы губительны. Господин Мейяр искал у этих дам теплоты и участия, которые могут возникнуть в отношениях между мужчиной и женщиной лишь в определенном возрасте, подобно тому как ношеное белье становится более мягким. Он был огорчен, видя, что ни та, ни другая не испытывают подобной потребности, и всякий раз, когда он старался приблизиться к ним, проникнуть в их крепость, они поднимают мост. Между двумя границами всегда пролегает no man’s land [10] . По этой-то ничейной полосе и вышагивал господин Мейяр; неужели у него не было больше никаких корней?
10
нейтральная зона (англ.).