Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Так что даже больше, чем в Бога, мы верим в человека — изначально только это является для нас верой.

Я уже говорил, вера растет в нас в форме протеста: мы против, мы — отщепенцы, мы — безумцы. У нас вызывает отвращение то, что нравится другим, а то, что другие презирают, нам дорого. Излишне говорить, что это побуждает нас к действию. Мы растем с мыслью, что мы — герои, но особого рода, не соответствующие классическому образу героя: ведь мы не любим оружие, насилие, животный азарт битвы. Мы герои женственные, мы намерены бороться голыми руками, сильные своим детским простосердечием, неуязвимые в нашей возмутительной скромности. Мы скользим меж зубчатых колес этого мира с высоко поднятой головой, но с видом отверженных — с тем же смиренным видом и с той же твердостью, с какими Иисус Назарянин вел себя всю свою жизнь, насаждая прежде всего не столько религиозную доктрину, сколько модель поведения. Как показала история, она непобедима.

И

вот внутри всех этих вывернутых наизнанку измышлений мы находим Бога. Такой поворот естественен, он происходит сам собой. Мы так верим в каждое живое существо, что для нас логично понимание творения как сознательного и мудрого деяния, которое мы называем словом «Бог». Так что наша вера не столько имеет магическую и стихийную природу, сколько является выводом линейной логики, растянутым в бесконечность инстинктом, унаследованным от предков. В поисках смысла нас занесло довольно далеко, и в конце путешествия нам явился Бог — воплощение смысла во всей его полноте. Это очень просто. Когда мы утрачиваем эту простоту, на помощь нам приходит Евангелие: ведь в нем наше путешествие от человека к Богу навсегда запечатлено в определенной модели, где мятежный Человеческий Сын совпадает с возлюбленным Сыном Божьим и оба они слиты в одной плоти, в теле героя. То, что в нас кажется безумством, там превращается в откровение, свершившуюся судьбу, безупречную идеограмму. Мы черпаем в Евангелии абсолютную уверенность — и называем ее верой.

Нам случается утратить ее. Но это выражение неточно: ведь оно подразумевает веру как наитие, а это не наш случай. Я не утрачуверу, и Бобби не может ее утратить.Мы не обреталиее, поэтому не можем ее утратить.У нас она совсем иная, не имеющая отношения к магии и тайне. В голове у меня возникает образ геометрически правильного падения стены: в то мгновение, когда конструкция поддается натиску в одной точке, рушится все сооружение в целом. Ибо тверда каменная стена, но в ней всегда есть слабый шов, недостаточно крепкий элемент. Со временем мы в точности выяснили, где он находится, тот потаенный камень, который может нас подвести. Это наш героизм, наше религиозное чувство, с высоты которого мы отвергаем мир других людей, презирая его, пребывая в инстинктивной уверенности, что он очевидно неразумен. Нам достаточно одного лишь Бога, а остальное не имеет значения. Но это не всегда истинно, и если истинно, то не навсегда. Порой достаточно поступка, вызывающего восхищение, неожиданно красивого слова. Мерцания жизни в чьей-то чужой, неправильной судьбе. Иногда — благородства порока. И тогда возникает свет, которого мы не ждали. И он разбивает твердый камень, и все рушится. На моих глазах это произошло со многими — в том числе с Бобби. Он сказал мне:

— Вокруг полно настоящего, а мы его не видим, но оно есть, и оно обладает смыслом, и Бог тут совершенно ни при чем, в нем нет необходимости.

— Например?

— Ты, я — такие, какие мы на самом деле, а не те, какими мы пытаемся казаться.

— А еще?

— Андре, и даже люди, которые ее окружают.

— Ты думаешь, что жизнь подобных людей имеет смысл?

— Да.

— Какой?

— Они настоящие.

— А мы — нет?

— Нет.

Он имел в виду, что в отсутствие смысла мир все равно существует, и в этом шатком существовании вне системы координат есть некая красота, даже благородство, неведомое нам, что-то вроде потенциального героизма, о котором мы никогда не помышляли, героизма некой истины. И если, рассматривая мир, ты это разглядишь собственными глазами хотя бы один-единственный раз, тогда ты пропал, и с этого самого момента для тебя начинается иная битва. Выросшие в уверенности, что мы — герои, мы останемся в памяти героями совсем иных легенд. А Бог тает, как дым, как детская выдумка.

Бобби признался мне, что та тропинка в горах вдруг показалась ему развалинами крепости. Никакой возможности подняться наверх не было — так он сказал.

И с тех пор он как бы стал медленно отдаляться от нас, но не поворачиваясь спиной, а по-прежнему глядя на нас, своих друзей. Всем казалось, что он скоро вернется. Нам даже в голову не приходило, что он может в самом деле пропасть. Однако он забросил и «теней» в больнице, и все остальное. Еще несколько раз приходил играть в церкви — а потом исчез. Я вместо него стал играть басовую партию на клавишных. Музыка звучала по-другому, но самое главное, все наше существование стало иным без него.

В нем была некая легкость, которой нам не хватало.

Однажды он пришел, чтобы напомнить нам о своем спектакле с Андре: мол, действительно ли мы хотим посмотреть. Мы сказали «Да» и отправились на представление, и это изменило наши судьбы.

Театр располагался за городом, в часе езды

на машине, в маленьком городке с темными улочками и домами, среди полей. Провинция. Однако на площади стоял этот старый театр со сценой и всем прочим, и с местами для зрителей, расположенными подковой. Возможно, посмотреть представление пришел и кто-то из местных, но по большей части явились друзья и знакомые исполнителей, словно на свадьбу, и все друг с другом здоровались у входа. Мы стояли в сторонке: ведь их, тех, кого Бобби назвал настоящими, было много, а нас — нет. Все-таки они по-прежнему вызывали во мне отвращение.

Спектакль произвел на нас не лучшее впечатление. При всем желании такое мы не способны были понять. Помимо Андре в действе участвовал Бобби — он исполнял музыкальную партию — и три танцора — люди обыкновенные, даже, можно сказать, уродливые — тела, лишенные красоты. А на заднем плане показывали диапозитивы. Танцоры не танцевали, а совершали некие схематичные движения по четкому плану — хотя, может, это и был танец. Время от времени к партии бас-гитары Бобби примешивались другие звуки и шумы, записанные на пленку. Крики — внезапные, в том числе — в конце действа.

На бас-гитаре Бобби все еще была заметна переводная картинка с изображением Ганди, и это меня порадовало. Но он действительно играл по-другому, и дело тут не только в нотах, но и в том, как он опирался на ноги, как выгибал спину, а прежде всего — в выражении лица: Бобби был погружен в музыку, словно искал в ней что-то, бесстыдно, как бы забыв о публике, наедине с самим собой. При желании можно было разглядеть, какой он, на самом деле — каким он стал с тех пор, как перестал быть Бобби. Мы смотрели на него как завороженные. Святоша время от времени посмеивался потихоньку, смущенно.

А еще там была Андре. Любое движение она выполняла всем телом, как единое целое. Я так понял, что она пыталась выстроить все свои движения одно за другим, словно решила подменить случайность и естественность необходимостью, которая прочно связала бы весь танец. Впрочем, кто знает. И еще одно было заметно: там, где находилась она, возникало некое особое напряжение, иной раз гипнотическое, хорошо нам знакомое: ведь мы уже наблюдали такое во время школьных представлений, однако к этому невозможно привыкнуть, каждый раз это ощущение застает врасплох, — так было и в тот вечер, когда она танцевала.

Следует добавить, что, как и говорил Бобби, этот спектакль не содержал ни сюжета, ни идеи — ничего, только это ощущение необходимости.В какой-то момент Андре легла на пол, на спину, а встав, сбросила, словно змеиную кожу, белую рубашку, в которой выступала, и предстала пред нашими взорами обнаженной. Таким образом, мы совершенно безвозмездно получили то, что всегда считали для себя недоступным, и, пораженные, не знали, что делать дальше. Обнаженная, Андре продолжала танцевать, и наши позы в театральных креслах, какими бы они ни были, вдруг показались нам неприличными — даже то, как мы держали руки. Я напрягался, стараясь охватить взглядом сцену целиком, но так и не сумел оторвать глаз от тела девушки и рассматривал его в мельчайших подробностях, чтобы запечатлеть в памяти сей неожиданный дар. А еще мы испытывали смутное предчувствие, что все это продлится недолго, а посему нас охватило лихорадочное волнение, а затем и разочарование — в тот момент, когда Андре стала приближаться к своей рубашке. Однако девушка оставила ее на полу и снова отошла прочь — словно избегала ее. Не знаю, понимала ли она, что творится с нашими глазами. Вероятно, ей было все равно и суть заключалась вовсе не в этом. Однако для нас именно тот эпизод стал ключевым: не лишним будет напомнить, что я, к примеру, за всю свою жизнь видел обнаженную девушку всего четыре раза — вот, даже сосчитал. А тут речь шла не просто о какой-то девушке, а о самой Андре. Поэтому мы смотрели на нее и, самое интересное, не испытывали при этом никаких сексуальных чувств, никакого желания, словно взгляд отскакивал от ее тела, и это показалось мне волшебством — показать вот так свое обнаженное тело, словно это сгусток чистой энергии, а не нагая плоть. И даже когда я попытался рассмотреть то, что у нее между ног — а я таки осмелился это сделать, потому что она ведь сама это позволила, но никакой похоти не ощутил, словно и не чувствовал ее никогда, словно она куда-то подевалась, — одну только невероятную, немыслимую близость. И тут, как мне показалось, я понял: в этом и заключалась единственная идея, единственная история, рассказанная мне со сцены. Ее обнаженное тело. Перед финалом Андре снова оделась — медленно, в мужской костюм, полностью, включая галстук; полагаю, это имело какое-то символическое значение. Последним скрылся светлый треугольник между ног, пропал в черных брюках со стрелками, и во время этого долгого одевания со всех сторон в зале слышалось покашливание, словно люди возвращались откуда-то издалека, и только тут мы поняли, какая глубокая тишина царила на протяжении всей предыдущей сцены.

Поделиться с друзьями: