Енисейские очерки
Шрифт:
Без васеленца никуда, даже Ванькина бабушка, которая улетела погостить к старшей дочери в Зотино, передает:
– Валя, доча, пришли мне-ка налима, не могу!
Тем временем все шире притор, и уже стоит опечек посередке, на который лед садится сразу. В солнечный день полоса притора с сахарным крошевом торосов тянется вдаль, повторяя линию берега, цепочки торосов изгибаются, и выделяется изогнутой шершавой ниткой одна высокая гряда – в один момент особенно сильно и высоко торосило, и в этом кривом следе посреди уже ставшего льда есть что-то очень речное. Таким же отпечатком речной воли, повадки и видны с вертолета схематично-недвижные, по-школьному условные следы прежних берегов, стариц, и так же проявляется живая тягучая природа реки в дугах и кривулях сахарных торосов.
Однако все еще идет Енисей, и, хоть уже мало открытой,
Енисейного ледостава все ждут, чтобы сразу сети на устье Бахты и Сарчихи ставить, и по сено можно будет на ту сторону, на Старое Зимовье, ехать, и охотники с той стороны домой прибегут, все это правильно, но помимо всего этого, понятного и делового, есть еще какое-то великое успокоение для души, когда Енисей встал.
Как когда-то на растущий притор все повально выползают ставить удочки, так теперь все ломанулись ставить пушальни. Сначала подныривают прогон, то есть подводную веревку по длине сети. К одному концу прогона привязывается приготовленная сеть, к другому – веревка, ее конец тоже рядом с сетью в руке. Тянешь веревку – и сеть сходит. Так же смотрят и пушальню, собирая в гармошку в пролубке, потом тянут за прогон, и сеть растягивается подо льдом.
Тоже сборы – нырило, крючки, палки. Прогон подныривают так: готовят длинный шест и рогульку. По длине шеста бьют среднего размера лунки, большие – только крайние майны, к нырилу привязывают прогон, пихают нырило в майну и ждут, пока оно покажется в ближней лунке, там его пропихивают рогулькой дальше, к следующей лунке, и так до конца. Лучше прогонять нырилом – шестом с проволочной кошкой на конце. Веревка с грузиком в майне, и ее цепляют нырилом из следующей лунки. Как-то мы с тетей Шурой, Царствие ей Небесное, подныривали прогон на течении Енисея льдинкой. Морозы стояли, а снегов не было. Привязали льдинку и пустили по течению от пролубки, один спускал веревку, а другой слушал, как она бьется, стукает, разглядывал белую под темным льдом. Там и долбил.
Бывает, поставят сеть ли, самолов, и вдруг тепло, вода прибудет и оторвет – Енисей ли, устье Бахты – вместе с сетями и пешнями, и беда, ничего не сделаешь, хоть беги до Диксона берегом, – тогда все сначала: сети садить, пешню делать.
Пешню оттягивают обычно в школьной кочегарке – там мощная на угле печь. На пешню годятся болты от бон, пруты шестигранные и круглые, главное – чтобы железяка была сталистая. Раскаляют докрасна и отковывают на наковальне, острят, придают грани. Острие горит, светится, как копье. Потом в масло. Потом приваривают трубку – садило, а потом строгают из березки черен или пеховище, садят, прихватывают гвоздиком – и пешня готова. “Долби иди!” – как говорит в таких случаях сварной, Василий, убирая сварочник...
Морозный день. Дядя Илья собирается по удочки. Сидя на табуреточке, напяливает носок, пакулек, портянку и сам бродень, опробует его изнутри ногой, дотягивает, подвязывает вызочкой. Морда бродня очень похожа на налимью. Кожа лучше резины, она и дышит, и легче по весу – ноге в бродне необыкновенно удобно, собранно, нутро теплое, мягкое, а снаружи кожа, которая все это тепло держит. Дядя Илья надевает фуфайку, перепоясывает ремешком, поправляет нож, завязывает шапку.
Раньше стельки в броднях делали из травы. А к бродням обязательно полагаются вязочки. Кожаные – держат подьем. Подколенные – голяшки. Они тряпичные с тесемками, широкие и расшиты тряпичными цветными полосками. Очень удобно ехать на таком подвязанном колене на мерзлом сидении “Бурана” или какого другого агрегата. Пакульки – меховые носки – из собачины, а бывают еще из гагары, считаются очень крепкими. Есть еще пимы – камусные бродни – на самый мороз. И рукавицы тоже бывают разные – суконные верхонки, теплые, стеганые, и собачьи, мехом наружу. Они называются лохмашками, или мохнашками, и очень теплые.
Юксы
делают из сыромятины, это кожаные крепления для туго набитого бродня. В мороз они скрипят попадающим туда снежком; и для скрадывания сохатого используются специальные мешки – прибивают их к лыжине, и ногу суют в мешок. Площадки под ногу делают из разных материалов, но главная борьба идет с подлипанием снега под пятку, особенно в тепло. Подбивают бересту – деревянными гвоздиками-пятниками, проволочными скобочками резину от сапога, белую жесть от банок и даже пластмассу от распластанной кетчуповой бутылки.Лыжина, бывает, пощеляется вдоль, и ее заклеивают прямоугольником налимьей шкуры – и тут васеленец пригодился. Камуса, или камусы – шкуры с ног сохатого, оленя, или даже коня, ворс у них короткий, крепкий и сильно наклоненный в одну сторону, прямо заглаженный, поэтому лыжи, оклеенные камусом, не катятся назад, к тому же и прочнее в такой обтяжке. Скроенные по лыжине камуса называются подлыком. Подлык заворачивается на верхнюю сторону лыжины – в таком чехле она еще крепости берет. Слыхал, что еще жилы пускали под подлык. На северо-востоке Эвенкии с лесом туговато, и лыжи из двух продольных половинок делают – подлык держит. Видел в более южном поселке лыжи с конским камусом – гнедые и мохнатые. Слыхал, что конский камус очень ноский. На Енисее говорят обязательно “конь”, а не “лошадь”, это по-старинному, по-сибирски.
Охотник надевает лыжи не нагибаясь и помогая в юксах концом посоха, или охотничьей лопатки. Вставляет ногу в юксу почти поперек лыжи, потом натягивает ее заднюю петлю пяткой назад и, изловчась, заводит гнутым и быстрым движением-выкрутасом в переплет юксы. Так же и вынимает ногу, движение это в свое время меня просто поразило – настолько оно справное.
Когда смотрят сеть в мороз с ветром, натягивают рядом кусок брезента. В мороз индевеют волоски на руках.
Щуки, сиги, чиры, таймени, ленки... Когда их выпутают из сети, они только извивнутся на снегу, – и замирают, вывалявшись. А потом становятся седыми, проколевшими и хрупкими, в нарте колотятся друг о друга, как стеклянные колотушки. Все заиндевелое – суконные штаны, брючина, надетая на бродень поверх голяшки, а бродень во льду – где-то ступил в наледь, в воду. Морда красная, и уже в тепле, над печкой, мужик развязывает шапку, кряхтит и сосульки выплевывает.
Особенно лихой вид у охотника, приехавшего под Новый год с промысла. По теплу ли, по морозу несся он, будто целую вечность, в реве “Бурана”. В нарте – пила, мешок с пушниной, сахарные рыбины. Влезал в воду: “Буран”, бродни – во льду; весь пепельный, сахарный, резко воняющий выхлопом. Ехал-ехал, и, сколь верст было, все его. Если заколевал, грелся по пути в чьей-нибудь избушке. Собак ждал. Сначала, бывает, какой-нибудь молодой кобель рванет вперед, побежит весело, с тобой еще и заигрывая, то впереди, а то и рядом. А потом, глядишь, все, уже сзади, почти носом в нарте – так обдув меньше, хоть и вони больше. А потом уже и сзади никого. И вот стоишь, мнешься, ходишь и все вглядываешься, когда – одна, другая – черные точки покажутся, и всегда сначала какую-нибудь торосину принимаешь за собаку, а их все нету и нету, и начинаешь думать: вот след соболя был свежий, вдруг, козлы, ломанулись, или – избушку Санькину проезжали – вдруг туда, вдруг останутся, потом езжай за ними, или, еще хуже, в капкан влезут.
Но вот запрыгала одна точка, за ней другая, и, как обычно, немного не там, где ждал, и уже ближе, ближе, и рад, и, кажется, огромное дело, что догнали они и рядом. Вот они, морды заиндевелые, кто посвежее – весело и приветливо сунется к тебе, кто потяжелее – просто подбежит. И снова руку в петлю стартера – и вперед. Только километров за двадцать или десять от деревни, когда уже и дорога накатана, как трасса, и собаки будто на рельсы поставлены, – там уже топишь, не оглядываясь.
Небо давно догорело, и остается над хребтом его стеклянно-космический край, темно-синий с прорыжью, и все шарит, шарит, густеет по сине-сахарному снегу свет фары. Люблю я этот свет, когда еще только густеет вечер, а все вокруг постепенно отступает, и остается только рельефно освещенная дорога, яркое поле сияющего снега и зеленый циферблат спидометра; или, наоборот, утром, когда все еще лиловое перед тобой, но за остроконечным лесом, что проносится мимо с ночной еще луной, уже светлеет, прозрачнеет и наливается светом морозное небо, и меркнет на снегу свет фары, растворяется, как сливочное масло в детской каше.