Эра милосердия (худ. В. Шатунов)
Шрифт:
— Мы же невиновного человека засадили, Глеб, — сказал я. — Мы его без вины так наказали…
— Нет, это ты не понимаешь, — сказал Глеб уверенно. — Наказания без вины не бывает. Надо было ему думать, с кем дело имеет. И с бабами своими поосмотрительнее разворачиваться. И пистолет не разбрасывать где попало… — И повторил ещё раз, веско, безоговорочно: — Наказания без вины не бывает!
Не понравилось мне это рассуждение, такое чувство у меня было, что всё-то он ухитряется наизнанку вывернуть, поставить с ног на голову. И я продолжал упрямо:
— Ты мне мозги не пудри! Я просто по-человечески разбираюсь. Заставили человека страдать? Заставили.
Жеглов снова засмеялся:
— Да пойми ты, чудак, что ему наше «извините» нужно не больше, чем зайцу стоп-сигнал. Не в словах суть, а в делах. Вот ты его сейчас отпустишь — это есть для него главная суть. А слова что? Ерунда! Помнишь, я как-то начал тебе свои правила перечислять?
— Ну?
— Нас перебило тогда что-то. Но сейчас я закончу: вот тебе ещё два правила Глеба Жеглова, запомни их — никогда не будешь сам себе дураком казаться!.. Первое: даже «здравствуй» можно сказать так, чтобы смертельно оскорбить человека. И второе: даже «сволочь» можно сказать так, что человек растает от удовольствия. Понял? Действуй! — Он весело хлопнул меня по плечу и направился к двери.
Опять он верх взял, опять я в дураках остался, и такая меня, сам не знаю почему, злость взяла, что крикнул я ему вслед:
— Я ещё одно правило слышал — можно делать любые подлости, подставляя человеку стул. Но мягкий… К остальным его присоедини, подойдёт, ты слышишь, Жеглов?!
Но он даже не обернулся, до меня донёсся лишь скрип его сапог и песня: «…Первым делом, первым делом самолёты…»
Я посидел немного без всякого дела — просто чтобы успокоиться. Часы показывали пять. Хотя в голове плавал какой-то туман, спать уже не хотелось, да к тому же саднили порезы от витрины «Савоя», особенно на лбу. Вдруг я вспомнил, что сейчас должны привести Груздева, а Желтовская сидит в коридоре. Я торопливо выглянул из двери и позвал её к себе в кабинет: мне вовсе не хотелось, чтобы она видела, как конвой поведёт — руки назад — её мужа.
Она вошла, отупевшая от переживаний, от бессонной ночи, по-прежнему не зная, что её ждёт: ведь Фокс до сих пор оставался в её глазах поселковым водопроводчиком, и она наверняка не могла взять в толк, какое он имеет отношение ко всем этим делам. Я усадил её, предложил воды из графина, она покорно отпила несколько глотков, потом подняла на меня покрасневшие глаза, ожидая вопросов. Но я молчал, и тогда, набравшись храбрости, спросила она:
— Скажите, ради бога, скажите, что же это происходит? Ведь Илья Сергеевич ни в чём не виноват…
— Я знаю… — начал я и услышал шаги в коридоре, ровный солдатский топот конвоя и не в такт шаркающую неровную поступь арестованного.
Я замолчал, посмотрел на дверь, и в этот момент шаги приблизились, затихли. В дверь постучали:
— Разрешите? — И конвоир заглянул в кабинет.
Я кивнул, и он ввёл Груздева, всклокоченного, в измятой одежде, в которой он спал на нарах — постели тогда не полагалось. Даже сквозь недельную щетину было видно, что лицо его отёчно, бледно характерной землистой серостью заключённого, веки припухли, почти закрывали красные измученные глаза. Груздев глянул на меня, и тут же его взгляд метнулся к женщине — в ней был главный интерес арестованного: кого привели к нему на допрос, что ждать ему от свидетеля?!
И в тот же миг он узнал Желтовскую и бросился к ней. Она поднялась Груздеву навстречу, но он остановился на
полпути, с мольбой посмотрел на меня — уже сказалась привычка жить не по своей воле. Я кивнул ему, а конвоиру знаком показал: «Свободен!» — и он ушёл. Груздев обнял Желтовскую, на какое-то мгновение они замерли, потом послышались всхлипывания и голос Груздева:— Не надо. Галочка, нельзя… не надо.
Я не смотрел в их сторону, только чувствовал, как жарко полыхало у меня лицо от невыразимого стыда за то, что я принёс этим людям столько горя. Я сидел, отвернувшись к окну, и, может, впервые в жизни думал о том, что власть над людьми — очень сильная и острая штука, и, может быть, именно тогда поклялся на всю жизнь помнить, какой ценой ты или другие должны заплатить за сладкие мгновения обладания ею…
Груздев кашлянул, и я повернулся к ним. Они стояли уже врозь и смотрели на меня с бесконечным ожиданием и надеждой. Кивнув на тощий узелок, брошенный у двери, Груздев медленно спросил:
— Меня… что… в Бутырку… или… — Голос его предательски дрогнул, он закашлялся, замолчал, только глаза впились в меня с мучительным вопросом.
Мне захотелось встать, торжественно объявить ему постановление об освобождении, но тут же устыдился этого желания — я ведь не награждал его свободой, она была его правом, его собственностью, которую мы походя, силой обстоятельств, силой своей власти отобрали, и гордиться тут было вовсе нечем. По-прежнему сидя, я просто сказал ему:
— Илья Сергеич, дорогой, я очень рад за вас — мы поймали Фокса, настоящего убийцу… Вы свободны…
Груздев секунду стоял неподвижно, будто не веря своим ушам, он даже закачался с закрытыми глазами, и я испугался, как бы он не упал, но он издал вдруг какой-то совершенно невнятный торжествующий крик, бросился ко мне и стал обнимать, прижимать к себе, и, может быть, потому, что был я совсем неопытный сыщик, но я тоже от души обнимал его, пока мы оба не застеснялись этого порыва, и он чуть отодвинулся от меня и проговорил:
— Это вы всё, Шарапов, голубчик вы мой, милый вы мой… Я в вас сразу поверил… Я вам всё время верил… Спасибо вам сердечное, всю жизнь вас помнить буду… — И ещё что-то в этом роде несвязно, со слезами бормотал Груздев, и я уже почти не слушал его, я думал о том, что Глеб Жеглов снова оказался прав, когда говорил, что Груздев будет нам руки целовать за своё освобождение, но меня не радовало это прекрасное жегловское знание человеческой сути, самого её нутра, потому что человек подчас не волен в своих чувствах и поступках, и в неожиданной радости, и в горе — всё равно. А сейчас речь шла не только о Груздеве, но и о человеке по имени Жеглов, и о человеке по имени Шарапов, и о всех тех, кто имеет право сажать людей в тюрьму, и о тех, других, кому выпадает горькая беда попасть в наше заведение, и о том, какие отношения, какие чувства это всё между теми и другими вызывает. Но ничего этого я Груздеву, конечно, говорить не стал, у меня был свой долг, и я был обязан его отдать.
— Илья Сергеич, всё сложилось так, — сказал я, глядя ему в глаза, — ну, что сомнений в вашей виновности не было… И поэтому вас арестовали…
— Да я всё понимаю! — горячо перебил меня Груздев. — О чём тут говорить…
— Тут есть о чём говорить, — сказал я твёрдо. — Я должен извиниться перед вами и за себя… и за своих товарищей. Мы были неправы, подозревая вас. Извините, и… вы свободны. Я вас провожу на выход…
Желтовская крепко обхватила Груздева, словно боясь, что я передумаю, а он, погладив её по голове, протянул мне руку: