Шрифт:
1. ЗЛЫЕ СЛАСТИ
Укрощение строптивой
Только насилие над другим позволяет человеку стать тем, что он есть на самом деле, только власть! и всласть! Какой бы гадкой и ужасной ни была твоя честная подлинность, ты должен следовать ей во что бы то ни стало… примерно так думал о себе — во втором лице — один молодой человек по имени Филипп, бросая гальку в свою голую подружку. Больно, гад! Морская купальщица Верочка Волкова старалась заплыть подальше от берега.
Плюх!
Эти плюхи звучат на краю поющей мембраны давно забытого времени. Речь, скажем, идет о волнах, шлепках, всплесках и пене одна тысяча девятьсот утонувшего семьдесят второго года.
Одинокой купальщицы нет почти два часа, — в отличие от Филиппа, она дивно плавает — может дремать в росчерках бриза.
Гневно поджидая на берегу, тот пытался понять: почему даже любовь — а Верка была несомненно увлечена им — никак не увеличивает его власть над нею? Наоборот, рабствует он сам. Как так? почему? неужели зло — удел избранных?
Она
Между тем их окружало тихое безмятежное море, мягкие — очертания лесистых Талышских гор на юге, снежное мерцание Кавказского хребта далеко ни востоке, душистый воздух вечного цветения, зеркальная морская поверхность, покрытая рябью утиных стай, а еще миражи летящих фламинго, которые розовым свитком бледного пепла разворачивались на морском горизонте и растворялись в той стороне, где сияло медное небо над Ираном. Местный егерь и шофер курд Мамед, с золотыми зубами в черном рту, возил гостей по окрестностям на открытом «джипе». Всего через два часа после вылета из Москвы в Баку — плюс короткий перелет вертолетом до полевого аэродрома — их окружила первозданная природа: затопленный лес — истыль, полный доисторической мощи, стволы, обвитые мускулами лиан, кишение желтой лилии, которая каймой опоясывала лес, сверху залитый солнцем, но черный от мрака под сводом листвы. Здесь гнездились сотни морских и болотных птиц: бакланы, аисты, цапли. Лес был сплошь закапан птичьим пометом. «Елдаш! Елдаш! — восклицал Мамед, всовывая в руки Филиппу бинокль и показывая в сторону озера: там, посреди мелкой воды, на кучах валежника отдыхали кабаны. На желтом фоне тростниковой стены были хорошо видны черные туши, крутые холки, мохнатые уши. Чувство Москвы и здесь не оставляло Филиппа — вся эта восточная первобытная сторона, горы, море, облака принадлежали чудовищной силе Метрограда, лежащего далеко отсюда на расстоянии по меньшей мере трех Франций. Из-под колес вездехода; на охотничьей дороге посреди зарослей джиды и ежевичника, взлетали пестрые курачи, можно было спугнуть дикобраза и слушать, как он бренчит в чаще костяными иглами. Несколько раз они замечали камышовых кошек, мелькание граций зла в частых зарослях. Вока кошек были отполированы тростником до лоснистого блеска. Но куда более захватывающий вид открывался с моря, когда Мамед гнал вдоль плесов маленький глиссер, поднимая с морского сонного зеркала клубы чаек, бакланов, ибисов, уток. Слева в жарком мареве пылал кипящей ртутью штиль Каспийского моря, справа — миражировал в зное земной ландшафт: равнина, идущая к Талышским горам, ледяные зигзаги Кавказа на горизонте… А когда Мамед выключал мотор, можно было подглядеть, как охотится скопа. Вот она, широко взмахивая крыльями, скользит над прозрачной глубиной и вдруг, сложив крылья, пикирует вниз вытянув перед собой лапы, измазанные чешуей. Всплеск. Птица по брюхо уходит в воду, затем взлетает с мокрой кефалью в когтях, отряхиваясь на лету и сворачивая к обломку мертвого дуба посреди беджара — затопленного водой рисового поля, где темнеет кавказской папахой гнездо скопы. Рыба высыхает в горячем воздухе, талый блеск ее чешуи гаснет.
Только к вечеру любовникам становится скучно. Ни Вера, ни Филипп не умели жить в одиночестве пары, без друзей, без столичного гула за окнами. Отношения накалялись. Она бросала ему в лицо язвительные реплики о том, что с ним невозможно побалдеть от души, что ей скучно сидеть взаперти, что от южной кухни у нее изжога, что даже в вонючем Порт-оф-Спейне лучше, чем здесь, что ему плевать, что у нее на душе — он «просто спит с ней и только».
Только лишь близость снова мирила их до утра.
Филипп вспомнил, как впервые увидел Волкову полтора года назад, в новогоднюю ночь под Москвой, в хороводе вокруг живой елки на даче Ардачевых в Пахре. Елка была украшена настоящими свечечками, которые горели на легком морозе с жарким треском. Вокруг молчал махрово-инистый лес. Гера была в маскарадном костюме Сахара из метерлинковской «Синей птицы»: шелковое платье, синее с белым, как бумага, какой обертывают хлопушки, в такой же бумажной шапочке звездочета с блестками и в полумаске из белого атласа. В прорезях марки сверкали живые озорные глаза… И вот сейчас она лежит на животе — голой спиной вверх — на постели в их комнате, сбив во сне простыню и спрятав по-детски обе руки под подушку. За открытым окном урчит непроницаемая нефтяная ночь, доносится утробный клекот лягушек, возня кабанов-секачей в тростниках; вот где-то далеко закричал пьяным ребенком шакал, вслед ему завыли другие, и только светоносная полоса лунного моря за деревьями дышала глубокой тишиной. И эта ночь казалась сейчас Филиппу воплощением темной власти женского начала над миром. Власти
черной сосущей глотающей утробы. Власти ночной голизны лунных грудей с йодными пятнами сосков. Час назад он снова пытался подчинить Веру грубым насилием, больно впивался зубами в ее губы, а ногтями в уши, но только усилил наслаждение мазохистки, а значит, еще крепче привязал себя к этому ненавистному роскошному телу в леопардовых родинках, которое сейчас бесстыдно перевернулось на спину, подтягивая во сне правое колено и закидывая локоть на лицо. Завтра она снова начнет унижать его. А он будет опять терпеть, чтобы только ночью вновь кусать эти упоительные и прожорливые губы. И унижать ее хотя бы тем, чтобы поставить на пол на четвереньки по-звериному и войти в нее сзади с яростью, с такой силой, чтобы она качнулась вперед, или прицелиться в этот наглый алый рот, рот жадного кукушонка, чтоб она задохнулась, сука… Зависимость от веркиных телес сейчас, после наслаждения, казалась ему особенно унизительной. Он мог бы задушить ее, намотав на кулак длинные волосы. Мог? Во всяком случае, ему так хотелось. Но еще сильней хотелось быть отлитым вон из того лунного морского серебра, которое не знает ни похоти, ни унижений, ни смерти. Быть палладином луны…В комнату на свет лампы внезапно косо влетела летучая мышь и упала на кровать, на вторую подушку, кожаной кучкой, где можно было разглядеть гадкую влажную мордочку с сифилитически задранным носом. Филипп разбудил Веру жестким толчком. Увидев бестию, девушка вскрикнула. Ее вопль слился с его смехом. Гад взлетел и бился под потолком и смог вылететь только тогда, когда Филипп погасил лампу.
Все кончилось через три дня, утром, в тот день, когда Билунова вдруг позвали к телефону на столе дежурной. Он решил, что звонит отец, но это звонила Лилит.
Он опешил: откуда она узнала, что Филипп здесь? Как сумела дозвониться из Москвы до секретного телефона, стоящего на столике дежурной на краю света? Лилит наслаждалась его растерянностью. Слышимость была прекрасной. Внешне это был самый пустой светский разговор: она сообщила, что уже вернулась в Москву, что Илья Пруссаков и Росциус остались на Кавказе, Карабан пригнал машину из Москвы и компания покатила в Домбай — дурачье — кататься на лыжах, а она вот мотаться по горам отказалась, что надеялась увидеть его в городе… надеялась? Филипп сдержанно поддерживал разговор; можно было б, конечно, поинтересоваться, как она нашла его здесь, но вопросы — не его стиль. Основной удар Лилит припасла напоследок, когда сказала: «Ладно. Не буду больше занимать твою вежливость, пока. И передай привет шлюшке Волковой». И положила трубку раньше, чем он успел ответить. Филиппу показалось, что дежурная — женщина в форме внутренних войск — посмотрела на него с осуждением: разговор был слишком никчемным, чтобы занимать оперативный канал. Смотрела скупо, но молчала в тряпочку — знала, кто перед ней. Филипп вернулся в комнату в холодном гневе — его связь с Волковой, оказывается, всем известна, и он давно — посмешище. Ничего не объясняя, Филипп велел Верке сегодня же сматываться.
— Кто звонил? — Она решилась только на этот вопрос: ярость злого мальчика была слишком холодна, чтобы она не поняла — это конец.
Он не ответил. Сказал, что Мамед отвезет ее к железной дороге.
Целый день Филипп провел на пляже. Ветерок. Невесомая вода. Тень от шезлонга. Крылья птиц в вышине. Гордость и одиночество. Раскаленное добела солнце превращало мир в сухую кость, а человека — в прах.
Когда он вернулся, его ждала только записка: memento mori, гад!
Ничего не подозревая, он поужинал в полном одиночестве в дубовой столовой с огромным трехэтажным буфетом тоже из дуба, где его обслуживала единственная официантка Зора, которая плохо говорила по-русски и сказала странную фразу: Вера — такой хороший девушка. Зачем пить? В ответ он пожал плечами. Когда совсем стемнело, до него донеслись какие-то пьяные крики со второго этажа, музыка — видно, сегодня генерал гулял от души. Вдруг Филиппу показался в том шуме голос Веры. Он подошел к окну. Это был ее смех! Он осторожно вышел в коридор, по-воровски поднялся на второй этаж. Здесь звуки были слышнее: смех, гомон голосов. И снова явственный Верин смех. В состоянии какой-то очумелости Билунов открыл дверь в комнату и увидел вокруг стола: Мамеда, охранника из будки при въезде в закрытую зону, генерала в кителе поверх спортивного трико и Веру. Все были пьяны. На грязном столе — бутылки, окурки, остывшая еда. Генерал тискал Веру, та пьяно смеялась и рисовала ему на щеке губной помадой цветок.
— А ну, встать! — заорал Филипп генералу; его понесло, — свинья хипповая! Ты знаешь, кто я? Знаешь, что я с тобой сделаю! В будку посажу вместо собаки. В каком ты виде!?
Генерал помертвел, но вскочил на кривые ноги. Китель свалился на пол: как бы пьян он ни был, но знал, что стоит за яростью московского сынка.
— Ты где служишь? — продолжал орать Филипп; его колотило, — в каком округе? Козел!
— Виноват, — промямлил тот, покрываясь петом. Его в жизни никто так не оскорблял. Генерал был маленький толстячок, и еще он слегка косил.
— Ты чего встал? Сядь, — Вера пыталась усадить генерала в кресло, — сядь!
— Почему не отвез? — взгляд Филиппа уперся в Мамед.
— Машина сломалась, елдаш, — откровенно соврал тот, — клянусь, сломалась!
— Ты что, ревнуешь, Филь? — удивилась Вера.
— Молчи, шлюха.
От того, что она назвала его ночным именем, а он повторил не свои слова, а сказанное Лилит — шлюшка — Билунов погрузился в гадкое злобное вязкое кипение эмоций. Ведь всем было понятно, что его взбеленила ревность, что это им пренебрегли, им, что он всем ненавистен, и, если бы не сила отца, никто б не стал терпеть и секунды этого заносчивого юнца, который не может даже справиться с собственной девушкой, что сам по себе он — нуль, тьфу, тень власти другого человека.