Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я спьяну беседовал с одной молодой женщиной, хотя какая это женщина, это ангел, и она сообщила, что ей это в своё время тоже грозило. «И что?» — спрашиваю. А она слегка выпила, и отвечает очень весело: «А я хотела жить!» Вот это — настоящая тяга к жизни, без жеманства, без чопорности, такой зародыш не тварь, перед кюреткой дрожащая, и ребёнок получился очень милый и не без многочисленных дарований. А так (в смысле, если вы не таковы, как она) — нечего.

Потому что ещё раньше, когда вообще не было никакого спиртного и даже железа, собственных детей вообще перорально ели вовнутрь. И заметим — ведь это ещё боги, а что уж люди творили — представить тошно.

Так что идея беременности хотя и не стареет, но

абсолютно не нова. Просто всё, как всегда, оказалось до подлого визга неожиданно. То, чего боялось, но вопреки разуму и хотелось, о необходимости чего говорилось, свершилось. Он ещё не раздел её до конца, но уже хотелось одеть обратно, однако было поздно, пришлось раздевать дальше, уже не предвидя от этого никакой особенной радости.

Она была, как неродная, — нерешительно стояла голая посреди холодной комнаты, поджимая пальцы ног. Мелькнула мысль, что ей нельзя, наверное, стоять на холоде. Но всё-таки он ещё немного полюбовался, потому что она как-нибудь не простудится за лишнюю минуту, а ему прекрасно. Какая она босиком беременная на кухне.

Как раньше германские невежды и сексисты, тупая кайзеровская сволочь, колбасники и пердуны, особенно генералы, тоже имели свой ку-клус-клан в отношении угнетённых женщин — три «К». Киндер, Кирхен и Кухня. Кухня уже на всех языках одинакова, и где им единственное место, это по результатам феминистической практики уже понятно всем людям. Киндер.

Киндер-сюрприз, да, уважаемый? Ну ты как, ничего? Только ты в натуре побрейся.

Единственно, что немцы малость оговорились, ляпнув «кирхен» вместо «барфус», хотя если вспомнить метафизику и произносительные особенности, то почти и не промахнулись. Но всё-таки оговорка фрейдистская, явно выдающая империалистическую подоплёку и даже начала нацизма, что, впрочем, у них повелось ещё с Гегеля. Не говоря уже о том, что всякий боженька есть труположество, они как бы намекают, что если она ходит не в кирху, а в костёл или тайно посещает синагогу, то она уже и не женщина. А она так ничего себе, ещё получше иных прочих. Про босиком понятно, а кому непонятно, тот пускай вспомнит, что учение иньдао рекомендует женщинам ходить без обуви всегда, когда только это возможно, во всяком случае в период бурной любви, в медовый месяц и перед сексом. И тем чаще, чем она моложе и чем меньше у неё детей. Особенно это рекомендуется девственницам, бездетным женщинам и, главное, беременным.

Особенно по кухне. По кухне — это тру, тут и говорить нечего, ибо сказано всякому металлисту: «Будь тру. Не будь пидором. Все, кто не тру, — пидоры». А если кто не понимает, сколь хороша женщина босиком беременная на кухне, то этот человек сам не тру. Или он сам малодушная женщина, которой холодно, и она ради комфорта готова пойти не только что на развал Советского Союза, а и на прямое предательство идеалов Мироздания.

— А дальше? — спрашивает писклявый детский хор. А вот дальше-то, дети, ничего не надо. Особенно вас.

— Ленточка, что ж ты, ложись под одеяло, — и, быстро выскочив из одежды, лёг тоже. Со всеми присущими ему в таких случаях наворотами.

И вдруг опять остановился.

— Слушай, а тебе можно? — спохватился он.

Она кивнула с закрытыми глазами, но всё равно было немного не по себе и как будто даже совестно. Он так-то был вполне совестливый, уж поверьте.

— Я буду осторожно, — пообещал он, показалось, что сморозил глупость, и он поторопился эту глупость поскорее чем-нибудь замять, например сиськами, но и тут не было полной свободы, уж слишком они были теперь особенные. Она, к счастью, ничего не сказала, не слушая. Он на миг прислонился к ней лицом и замер. А потом глубоко вдохнул, выдохнул и стал сдерживать клятву насчёт осторожности.

И тут кровать отчаянно заскрипела, а он, оказывается, уже успел забыть — быстро же! — как ужасно скрипит эта кровать. Конечно,

почтенное семейное ложе, на котором когда-то был зачат и сам лирический герой, но от старости рассохшееся и мерзко, так, что, наверное, слышно на улице, скрипучее. И он даже забыл, что они никогда не пользовались кроватью в игривых целях, для этого им служила вся поверхность Земли, а кровать для сна, причём глубокого, чтобы особенно-то не ворочаться.

— Пускай она скрипит, наплевать! — умоляюще сказал он, а ей-то было как раз наплевать, да только не ему, и он почему-то то ли не догадался, а то ли не решился предложить попросту съехать на пол, а стал рукой придерживать спинку кровати, но так, чтобы она этого не замечала.

Она не замечала, пытаясь сосредоточится на своём, и непонятно, с каким успехом, а вот он — с самым плачевным. Он отвлекался — её грудь изменилась, словно из её глубины выступили на поверхность могучие голубые кровепроводы вен, и прежде простые сосочки стали непростыми, что-то затевалось, есть бестолковица, сон уж не тот, что-то готовится, что-то идёт, вспомнил он, засмеялся и испугался вдруг: а не тяжело ли ей?

Не прошло и двух минут. Так или иначе, но она уже устала и лежала обессиленная, но не счастливая взамен, как это принято изображать. А он тогда сел у её ног и стал молча гладить ей живот, ни о чём не думая. Гладил и гладил, оглаживал и оглаживал и снова гладил.

Она была как Афродита каменного века, в смысле века каменных джунглей, с большим плодородным животом, мощным тазом, туго налитой грудью, но только с почти детским лицом.

— Устала? — осторожно спросил он так, чтобы его неподдельное удивление — с чего бы тут уставать? — выглядело, как простая нежность.

— Ага, — сказала она и виновато улыбнулась. — У меня какой-то приступ импотенции.

— Да, — кивнул он, — и у меня что-то фригидность разыгралась. Не иначе — к дождю.

— Не ешь ничего, вот и разыгралась.

— Я не ем? — изумился он и тяжело вздохнул: — Я ем.

Да, он ел по вечерам. И ещё как ел! А как пил! И тут он как будто стал припоминать… Тот сон. И отдёрнул руки.

— Чё ты вздрагиваешь?

— Стреляли, — машинально ответил он, передёрнул плечами. И, подумав, (или, что в настоящем контексте одно и то же, не подумав) спросил:

— Ну ты как, замуж-то выходишь?

(Да, точно! Ты сам, козлодой, не понял, что написал. «Подумав» — это в смысле, что сделав паузу, в течение которой можно было и следовало подумать, а «не подумав» — что паузу-то сделал, а подумать забыл, так и выдержал её без единой мысли в голове.)

(Да ни фига, мутант! Это, может, ты без единой мысли в голове, а у него мысль была поважнее, чем о её замужестве либо одиночестве!)

(А, ну да. Без базара, чувак, без базара. Он просто про другое думал, сейчас до меня типа допёрло.)

— Ну ты как, замуж-то выходишь?

— Не берут пока, — невесело улыбнулась она.

А по нему прокатилась волна противоречивых чувств: справедливого злорадства, что её обманули, одновременного сочувствия к ней, что её обманули, и главной обиды — чего ж ради рушили?

Когда она сказала, что любит другого, герой не поверил и стал смеяться. Ей было нисколько не смешно, а… он не верил ещё целые сутки, в продолжение которых она кричала, плакала и другими способами показывала свою нелюбовь. Сутки кончились, и она, опухшая, с синяками под глазами, больше ничего не могла добавить к сказанному. Он поверил и совершенно растерялся.

Расстались они быстро, но тяжело.

Расставаться, когда перед глазами картины ещё вчерашней любви (а то и сегодняшней, ведь это смотря как считать — по московскому или по местному времени), совсем несладко. Даже когда женщину плохо переносишь больше одного дня, то и тогда это тяжело, а уж если любишь, то, не знаю, как там лирический герой, а я об этом и говорить не хочу.

Поделиться с друзьями: