Есенин
Шрифт:
— Ну же!
— Есенина.
— Сильна! Сразу на кого замахнулась!
— Точнее, даже не его, а его самого… Фу ты… Не стихи сами, а его как личность. Я бы при встрече ему бы тоже морду раскровянила.
— Щек'y или щёку?
— И то, и другое.
— И тем самым только влюбила бы в себя.
— Не исключено. А как он с Бениславской погано себя вёл. И с первой женой, и с детьми… И в стихах у него я терпеть не могу псевдонародность. Всяческую звень, стынь там, бзынь какую-то. А у позднего Есенина есть просто пронзительные стихотворения. Твои стихи как будто продолжают то, что не успел Есенин
— Бутербродского.
— Ой, я тоже ничего не нахожу. Деланное всё какое-то, искусственное. Есенин плох, когда он подделывался под народного поэта. Бродский всю жизнь подделывался… как бы это сказать…
— Под Бродского.
— Точно! Мэ-мэ-мэ, мэ-мэ-мэ… А попробуй где-нибудь рот раскрой. Заклюют. Бродского она не любит! Скажут: «Дремучая!» А ведь у него нет ни одного стихотворения, которое взяло бы за душу. Которое…
— Запомнилось. И ты бы уже не забыл его никогда. В любой обстановке наизусть.
— Верно. Моя очередь?
И они продолжали разбирать по косточкам неприкасаемых, веселясь, как дети, которых оставили одних, и они взялись раскурочивать пишущую машинку.
Не заметили, как стал стихать дождь. Лишь когда наступила ночная тишина, Таня встала к краю балкона и сказала:
— Жалко. Пусть бы шёл всю ночь.
Артосов тоже подошёл посмотреть на мир после дождя. Сердце у него вновь заколотилось, потому что по всем законам вот сейчас он должен был обнять её. Но он стоял и никак не решался, а сердце билось, билось… Его спасли макаки.
— Смотри, смотри! — воскликнула Таня.
Её номер располагался на самом верхнем этаже, и с балкона хорошо было видно, как с высоких деревьев на крышу гостиницы пошла шайка воришек. Некоторые смело пробирались по самому краю и заглядывали в балконные окна. Другие стояли на атасе, зыркая по сторонам.
— Типичная банда! — восхитился Артосов.
— Ну и рожи. Все воры от них произошли.
— А ведь не зря сказал Цекавый: как есть бандерлоги из Киплинга.
Ненавистная для Тани фамилия прозвучала отрезвляюще для обоих.
— Цекавый Капээсэсый, — с гневом процедила Таня.
— Да ладно тебе, — засмеялся Артосов. — Жалкий человек. Его время давно кончилось, а он всё ещё живёт.
— А ведь он труп. У него изо рта трупом пахнет. Зомби.
— Зато у меня изо рта сейчас, должно быть, пахнет самой что ни на есть жизнью, — пошутил Артосов.
— От тебя хорошо пахнет, как бы ты ни старался.
— Помнишь, в детстве читали стишки Джанни Родари «Чем пахнут ремёсла?»
— Чем же пахнут стихи?
Как ни крути, а ситуация была патовая. И сколько бы он ни распинался, изобретая, чем пахнут стихи, а век верёвочке не виться. Забрезжил рассвет. Артосов стукнул кулаком по краю крыши, шайка макак всполошилась, запрыгала и улетела в кроны деревьев.
— Пора спать, Таня, — сказал Артосов скучным голосом и подчёркнуто по-дружески положил ей руку на плечо.
— Спасибо тебе за этот вечер, — ласково промолвила она и легонько поцеловала его в щёку.
Цекавый долго не открывал, но когда открыл, Артосов подумал: «А ведь ты, сволочь, не спал!» Вид у руководителя делегации был утомлённый, будто он всю ночь охранял покой и сон
Родины. Щека залеплена пластырем. Он выдержал нападение экстремистов и отразил его!— Ну что? — спросил он тоном, подразумевающим, что Артосов сейчас взахлёб примется рассказывать о своих ночных любовных похождениях.
— А ничего. Жёлтые ботиночки! — дерзко ответил Артосов.
— Не понял. Так ты что, не спас капиталиста Проломова?
— Как тебе сказать…
— Начистоту.
— Ты же лучше моего знаешь… Ведь знаешь?
— Конечно, знаю.
— Ну вот. Давай спать. А что у тебя со щекой?
— А то ты не знаешь.
— Понятия не имею.
— Макаку из комнаты выгонял. Проникла, всё таки, зараза!
Утром Цекавый долго тряс Артосова прежде, чем тот пробрался долгими ходами и лазами крепкого сна наружу.
— Что?! — наконец вскочил Валерий и первым делом лихорадочно пронёсся по обрывкам памяти. Что вчера было? Было ли? Кажется, нет. Точно, нет! На балконе расстались. Он сказал, что пора спать. Она лишь по-дружески поцеловала его в щёку. Чисто по-дружески. Фу-х!
Умываясь, он застонал. Ведь она же сказала, что раньше не любила имя Валерий. Разве это было не объяснение в любви?
— Ой дура-а-ак! — тихо проскулил Артосов.
Но стал себя успокаивать:
— Тогда зачем так много про мужа? Нет-нет! Чисто дружеские отношения!
Выйдя из ванной комнаты, бодро приветствовал Цекавого:
— Слово и дело! Щит и меч!
— Ну ты даёшь, курилка! — плотоядно ухмылялся в ответ Цекавый. — Не могу взять в толк, где же ты всю ночь груши околачивал?
— Как тебе сказать, товарищ дорогой… Правую перепутал с левою ногой.
— Во-во. На прощанье на балкончике целовались.
У Артосова аж дыхание спёрло.
— Не парься. Выйди на наш балкон. С него очень хорошо её балкон просматривается.
— А ты что, всю ночь?..
— Была охота! Под утро, когда дождь прошёл, я выглянул, постоял на балконе. Тут и увидел, как вы страстно прощались. «Ночь была с ливнями и трава в росе».
— Ну ты гений сыска! Я бы тебе свою Звезду Героя Советского Союза отдал. Прямо сейчас с груди снял и на твою прикрепил. Да вот беда, оставил дома в шкатулочке.
— Меня, может, ещё наградят.
— Посмертно.
— Но-но!
В микроавтобусе Днестров изрядно пошутил:
— Был Цекавый, а стал Щекавый.
Артосов снова сел рядом с Таней и первым делом ответил на её вчерашнее признание в любви:
— А мне тоже с самого детства не нравилось имя Татьяна.
— Почему?
— У меня тётка была противная. Жирная, на гусеницу похожа. Лицемерная. Когда меня в детский дом определили, она как-то раз приехала, всё гладила меня по головке и говорила: «Бедненький!» У самой был сад огромаднейший, а мне п'aданок привезла два кило, наполовину чёрных. Отцова сестра.
Всё утро их возили по долине Канди, показывали дух захватывающие виды, знакомили с тем, как собирают и обрабатывают чай. Артосов думал про Лещинского: «Если он сейчас подойдёт и скажет, что следующую халтурную книгу мне сам Бог велел писать про чай, дам в морду!» Все накупили себе по полпуда разных-разных сортов чая. Ещё бы — лучший подарок, чай из самой долины Канди!