Есенин
Шрифт:
— Так он вот-вот придёт, ваш протеже. Да и кроме вас нашлись у него адвокаты. Сейчас мне звонили из редакции «Огонька», просят принять этого — как его? — да, Есенина. Так вы, пожалуйста, помогите ему раздеться и сразу ведите ко мне.
Горничная порозовела от нежданной радости и с лёгким поклоном вышла из кабинета.
«Неужели я черствею от старости? — осуждал себя мысленно Блок. — Да какая же это старость — тридцатипятилетие? Нет ничего отвратительнее высокомерного термина «меньший брат», которым мы, интеллигенты, оскорбляем мужика и рабочего. А эти «меньшие братья» выдвигают из своих низов Ломоносовых, Горьких, Шаляпиных...»
Блок ещё раз внимательно
Блок взглянул на часы: было без одной минуты четыре. Он машинально застегнул пижаму на все пуговицы и провёл рукой по волосам.
Старинные дедовские часы неторопливо и глуховато, как колокол сельского храма, отбили четыре удара. И тут же в прихожей стеклянно рассыпался звонок.
«Однако аккуратен, как аптекарь», — с удивлением отметил Блок, не сомневаясь, что это пришёл неизвестный ему человек с музыкально-звонкой фамилией Есенин.
Блок прислушался, определяя, с какой поспешностью горничная открыла дверь, подвела посетителя к вешалке, помогла раздеться, как что-то, должно быть чемодан, было поставлено на паркетный пол.
— Проходите, пожалуйста! — услышал Блок грудной, мелодичный голос горничной, потом раздался негромкий стук.
— Войдите, — разрешил Блок, чуть поморщившись, боясь увидеть тут же рождённого живым воображением простоватого, оторопевшего в светлых хоромах вахлака, с застрявшей в пегих лохмах ржаной соломиной или даже клочком сена. Но перед не терпящим вульгарности и неряшливости Блоком предстал стройный юноша с весенне-синими глазами, с золотистыми, аккуратно причёсанными, хотя и готовыми вот-вот рассыпаться волосами, одетый без шика, но по-городскому, и даже при галстуке.
— Извините меня, Александр Александрович, что я без приглашения и даже не дождавшись согласия вашего врываюсь к вам. Но у меня действительно важное дело.
Блок вышел из-за стола и просто, радушно, как равный равному, протянул руку. Только при рукопожатии Блок понял, как сильно взволнован Есенин, умеющий, однако, внешне оставаться спокойным и элегантным.
— Я — Сергей Есенин, — глуховато представился незваный гость. — И -3– что поделаешь? — поэт.
— Я вам не представляюсь, — отозвался Блок. — Вы, я вижу, знаете меня. Скажите мне ваше отчество.
— Александрович, — ответил Есенин, чуть пожав плечами, удивляясь, зачем великому человеку такая ненужная подробность. Мог бы, кажется, нисколько не обижая, называть посетителя по имени или по фамилии.
— Садитесь, Сергей Александрович, и скажите, что вас ко мне привело?
Он жестом указал на обтянутое кожей жёсткое кресло у стола, а сам, обойдя письменный стол, опустился на своё привычное место.
Он приложил руку к правому уху, как бы показывая, что он готов слушать.
Есенин, сколько можно сдерживая волнение, начал свою, как он сам определил, исповедь:
— Я родом из крестьян, хотя отец мой из-за безземелья давно не занимается хлебопашеством, а служит приказчиком в Москве, в мясной лавке у замоскворецкого купца Крылова. Родился я и вырос в селе Константинове — это недалеко от Рязани. Учился сначала в родном селе в начальной земской школе, потом в соседних Спас-Клепиках, во второклассной церковно-учительской школе. Родные хотели видеть меня сельским учителем. Но я не оправдал их надежд. По их убеждению, меня сгубили стихи.
— А вы знаете, Сергей Александрович, стихи действительно могут сгубить человека, —
с какой-то душевной болью сказал Блок. — Мне сейчас даже вспомнилась одна трагическая пародия на одну романсовую строчку: «Молчите, проклятые книги, я вас никогда не писал».Есенина поразило выражение блоковского лица — в нём проступили безысходная тоска, томление ничем неутолимой душевной муки, обречённость. Но это было мгновенным. Блок провёл рукой по горячему лбу и снова стал спокойно-уравновешенным, внимательно слушающим.
— Продолжайте, однако. Вы вот говорите, а я воочию вижу вас и в ночном на лугу, и за партой, и на распутье: куда деть себя в жизни? Я вас очень хорошо понимаю.
— Я перебрался к отцу, в Москву. Там я, можно сказать, рвался на части: продавец в книжной лавке, потом конторщик у купца Крылова, затем подчитчик корректора в типографии Сытина, корректор в типографии Чернышёва-Кобелькова, секретарь редакции журнала «Друг народа»... К этому прибавьте одновременное участие в Суриковском литературном кружке и учёбу в университете Шанявского. Но это всё одна сторона медали.
— А другая — стихи? — понимающе улыбнулся Блок.
— Да, другая сторона медали — стихи, моя мука и радость.
Блок всё внимательнее слушал Есенина, всё пристальней вглядывался в него. К нему приходили многие молодые начинающие стихотворцы — с трудными биографиями и холёные маменькины сынки, бесталанные и с робкими проблесками малюсенького дарованьица, полуграмотные и бестолково начитанные, словом, всякие, но такого вот, сразу отличимого от других одержимостью поэзией, целиком охваченного стихией стиха — Блок должен был признаться себе, — встречал впервые да и не в последний ли раз? Он запоздало подосадовал на то, что не читал ни одной есенинской строчки, и деловито спросил:
— С каких лет пишете стихи?
— Трудно сказать. Кажется, с самого рождения.
Во всяком случае, в константиновской земской школе писал уже осмысленно, у меня сохранились отдельные черновики школьных стихов. Частушки свои, конечно, не записывал.
Блоку Есенин нравился всё больше и больше. В этой невольной, не предвиденной им симпатии к синеглазому рязанцу таилась, однако, тревога, омрачающее встречу тягостное опасение: а вдруг этот обаятельный, красивый, с распахнутой душой, искренний, по-хорошему простой человек прочтёт, а потом и положит ему на стол дурные, оскорбляющие слух и зрение, бесталанные, пошлые стихи? Пошлые стихи, вернее не стихи, а кустарно зарифмованное бумагомаранье ощутимо ранило Блока, он избегал соприкосновения с ними, а если о таких версификаторских опытах спрашивали его мнения, он с холодной яростью давал им уничтожающую, не оставляющую никаких надежд оценку. Блок по горькому опыту знал, что наружность хотя и редко, но всё же бывает обманчивой.
Он понимал, что до знакомства с есенинскими стихами остаются считанные минуты, и молил своего бога поэзии, чтобы стихи Есенина своей никчёмностью, безвкусием, бездарностью не ввергли его в омут уныния, тоски и обманутых надежд. Такое с ним случалось, и по пословице обжёгшийся на молоке, он дул сейчас и на воду.
После небольшой паузы Блок спросил в упор:
— Печатались? Где именно?
Есенину всё труднее становилось скрывать своё нарастающее волнение. Экзамен по поэзии приближался, и строжайший экзаменатор не оставлял надежд на снисхождение. Ему вспомнились даже присловье Коляды-Сардановского: «Кесарево — кесарю, а слесарево — слесарю» и, должно быть, польская поговорка: «Либо пан, либо пропал». Блок, почему-то нахмурясь, ждал ответа.