«Если», 2003 № 03
Шрифт:
В этом темном обломке было все: и давний страх измены, и почти забытые обиды, мелкие и крупные, и раздражение, и нудная нотка тоски, и накопившаяся усталость от этого долгого брака, и безликая нелюбовь, и клубок проблем. И все, все, все — самое холодное, отталкивающее, застывшее, страшное, что только может быть в женщине.
Его жена разучилась любить, и женщиной она уже не была, хотя хранила в шкатулочке души воспоминание о так и не встреченном прекрасном принце, который постепенно, с годами, растерял весь внешний блеск и стал просто сплавом честности и доброты, — только честности и доброты, — тех черт, которых так не хватает реальным мужчинам
С детьми вышло еще хуже. Переступив порог своего дома, старик наткнулся на мысль младшенького, что теперь (черт подери!..) ничего не выйдет с переустройством отцовского кабинета («…ведь никакие должен был выкарабкаться, его Же чуть по асфальту не размазало…»). Сын улыбался ему и крутил в голове все это, как пластинку. Страшную пластинку с заезженными дорожками.
Старик прислонился к стене. Когда-то он кормил этого человека из соски, менял ему пеленки, пел песенки. Качал на коленях. Водил в зоопарк. Как все страшно.
Средненький вроде обрадовался, и пластинки никакой не было — ничего не было, даже фона какого-нибудь, лишь улыбка до ушей и животное спокойствие. Отец всмотрелся в его лицо, всмотрелся и вспотел от пустоты глаз.
Старшенькая — мать внучки — вышла из кухни, вытирая мокрые руки о фартук, и старик увидел себя ее глазами. Особенно — свое землистое лицо в морщинах и редкие седые волоски на лысине. Противно. Ей противно. Она не может заставить себя его поцеловать. Дотронуться…Он долго плакал в ванной. Особенно из-за внучки с ее простодушной идеей о том, что если дедушка умрет, он больше не будет заставлять ее спать после обеда. Именно так — если умрет. Лучший дедушка — мертвый дедушка. Слез добавило и то, что не позвонили друзья, ни один, словно и не вернулся он из мертвого пустого мира. Жутко быть одному среди людей. Не стоило сюда и возвращаться.
Он рыдал до боли в груди, до судорог и проклинал Бога за этот ненужный дар, так некстати упавший с неба под конец жизни. Жить больше не хотелось.
И тут, как спасение, пришла ненависть и дала силы. Много сил. Я останусь, решил он, останусь хотя бы для того, чтобы не доставить им радости своей смертью.
…В парке, куда он забрел, чтобы никого не видеть, молодой кот вдруг забрался рядом на скамейку, подлез под руку и начал напевать ему, трогая душу мягкими лапами своих уютных мыслей. Там, внутри, под этой пушистой теплой шкуркой, жил милый невинный мирок простых представлений, размытых картинок, смешных воспоминаний, детских образов, и все это словно плавало в счастливом тумане, в разноцветных искрах веселья и доброты. Старик снова заплакал, на этот раз облегченно. Выход есть. Он прижал кота к груди и долго сидел так, слушая, как бьется крохотное честное сердечко.
С того дня он приходил в парк каждый день и наслаждался добрыми мыслями птиц, белок, кошек, ласковых дворняг, даже деревья излучали что-то смутное, напоминающее тепло от тлеющих угольков костра. Ему было хорошо. Все портили лишь редкие прохожие, роняющие комки грязи из карманов своих душ, но вскоре он перестал их замечать.
Он мечтал и дома окружить себя зверьками, рыбками, попугаями, майскими жуками, черепахами, но боялся умереть и оставить крохотных друзей на попечение грязных двуногих, зовущихся его родственниками и соседями. Ему было не так уж много лет — шестьдесят, — но самому себе он казался древним, как сама планета. И очень усталым, словно тысячи лет ему приходилось крутить эту планету вручную.
Тогда он и придумал Дини —
бестелесное существо, вместившее в себя лучшее из его души. Ведь было там лучшее, была и нежность, и честность, и доброта, и любовь, и мечты. Но все это так глубоко спряталось, что смогло выбраться в мир лишь в чужом обличье.С Дини можно было говорить обо всем на свете. Он все понимал.
— Ты все понимаешь, — сказал ему старик, продолжая глядеть на вершину небоскреба. — Ты понимаешь даже то, что я перестал быть человеком. Правда?
— Ты не перестал быть человеком, — ответил Дини.
— А как иначе это назвать? — удивился старик. — Я ни с кем не разговариваю уже несколько месяцев. Я даже забыл, как это — разговаривать с кем-то. Я стараюсь никого не замечать, не слышать и не видеть. Неделю назад вон там, не перекрестке, автобус задавил ребенка. А я сидел на этой скамейке, курил и смотрел, как его останки грузят в труповозку. И мне было совершенно наплевать!..
— А если бы там был не ребенок, а собака? — усмехнулся Дини.
— Я бы плакал, — сказал старик. — Мне было бы очень грустно и жалко, если бы там была собака.
— Выходит, ты все-таки способен что-то чувствовать?
— Но не к людям.
Дини усмехнулся:
— Разочарования такого масштаба, какие испытал ты, переносить вообще крайне тяжело. Удивительно, что ты не покончил с собой. Чтобы с этим жить, нужна смелость. Или отчаяние. В тебе есть и то, и другое. И еще море ненависти, которая помогает тебе выживать. Людей ты ненавидишь. Но ведь любишь же ты кого-то? Пусть собак и кошек. Но любишь. А значит — ты еще человек.
Старик улыбнулся. Улыбка вышла такой грустной, что от нее сразу помрачнело небо.
Он все еще смотрел на вершину небоскреба, на маленькое окно, завешенное желтой шторой.
— Я не могу больше так жить, — сказал он. — Господи, забери меня к себе…
«…Господи не могу больше забери меня к себе ну пожалуйста вытащи меня из этого кошмара спаси мою душу если не можешь спасти тело мне плохо плохо плохо…»
Старик вздрогнул. Это было похоже на эхо его слов, только гораздо более темное и тоскливое, и донеслось оно неизвестно откуда. Чужая мысль. Очень яркая, как вспышка, короткая и страшная. Вспыхнув, она сразу угасла, и старик не успел понять, кто же был ее источником. Ведь никого вокруг.
Он огляделся. Дини молчал. Все кругом краснело багрянцем, даже вечерние облака. Розовый кристалл небоскреба слева освещало солнце, и он казался на фоне синевы ярким, рельефным, с разноцветными гранями. То самое окно ничем не отличалось от других и было далеким и крохотным. Но на мгновение старику почудилось, что именно оттуда, из этого окна, и донесся крик о помощи.
— Какое мне дело, — буркнул он, отводя глаза. — Очередное двуногое.
«…Господи сколько можно что же мне делать…»
Эта вспышка оказалась короче, но ярче, словно костер полыхнул, прежде чем погаснуть.
— Нет, ну так не пойдет, — старик снова уставился на окно, не понимая, как преодолел этот отчаянный голосок такое расстояние. Ведь далеко! Не одна сотня метров!
Раньше, для того чтобы проглотить порцию грязи из чьей-нибудь души, он должен был находиться рядом, максимум в десяти шагах. Неужели способность читать чужие мысли начинает развиваться?..
Испугавшись, он посидел, успокаивая сердце. Нет, вряд ли. Иначе мозг просто затопила бы хлынувшая со всех сторон человеческая мерзость. Нет. Только один голос. Просто он очень, очень громкий…