Если бы Пушкин…
Шрифт:
Они зашагали по ковровой дорожке, устилавшей коридор.
Милый, спокойный свет шел от ламп – маленьких полупрозрачных тюльпанов. Они прошли мимо полированной двери с небольшой дощечкой «Комендант» и остановились перед такой же нарядной дверью с надписью «Оберштурмбанфюрер Лисс».
Мостовской часто слышал эту фамилию – это был представитель Гиммлера при главном управлении…
В коридор вышел молодой офицер, сказал несколько слов конвойному, впустил Михаила Сидоровича в кабинет, оставив дверь открытой.
Кабинет
Мостовской подумал, что попал в кабинет директора скотобойни – рядом хрип умирающих животных, дымящиеся внутренности, забрызганные кровью люди, а у директора покой, ковры, и только черные телефонные аппараты на столе говорят о связи скотобойни с этим кабинетом.
Да, у Михаила Сидоровича нет никаких иллюзий насчет того, что ожидает его за этой нарядной полированной дверью, в этом уютном кабинете с коврами на полу, вазой с цветами на столе и мирным сельским пейзажем на стене. Будет допрос. Скорее всего с мордобоем. Может быть, даже, с пытками. Ну что ж, он готов ко всему…
Однако к тому, что ожидало его в этом кабинете, он оказался совсем не готов. Потому что ждало его здесь нечто непредставимое, фантастическое. Такое и в самом страшном сне не могло ему присниться.
От заключенных, которых в этом кабинете уже допрашивали, Михаил Сидорович знал, что Лисс был рижским немцем и по-русски говорил свободно. Поэтому его не удивило, что штурмбанфюрер в кабинете был один: он знал, что переводчик для допроса ему не понадобится. Удивило его другое:
...
– Здравствуйте, – тихо произнес невысокий человек с эсэсовской эмблемой на рукаве серого мундира.
В лице Лисса не было ничего отталкивающего, и потому особенно страшно показалось Михаилу Сидоровичу смотреть на него…
Лисс выждал, пока Михаил Сидорович прокашлялся, и сказал:
– Мне хочется говорить с вами.
– А мне не хочется говорить с вами, – ответил Мостовской и покосился на дальний угол, откуда должны были появиться помощники Лисса – чернорабочие заплечных дел – ударить старика по уху.
Чернорабочие заплечных дел, однако, так и не появляются, и разговор Мостовского с Лиссом от начала до конца носит вполне мирный характер. Но суть этого разговора такова, что Михаил Сидорович, пожалуй, даже и предпочел бы ему самый суровый допрос, с пытками и мордобоем:
...
– Я вполне понимаю вас, – сказал Лисс, – садитесь… Вы себя плохо чувствуете?
Михаил Сидорович пожал плечами и ничего не ответил.
– Да, да, я знаю… Я вас потревожил среди ночи. Но мне очень хотелось разговаривать с вами.
«Еще бы», – подумал Михаил Сидорович и сказал:
– Я вызван на допрос. А разговаривать нам с вами не о чем.
– Почему? – спросил Лисс. – Вы смотрите на мой мундир. Но я не родился в нем. Вождь, партия шлют, и люди идут, солдаты партии. Я всегда был теоретиком в партии, я интересуюсь вопросами философии, истории, но я член партии… Если бы Центральный комитет поручил вам укрепить работу в чека, разве вы можете отказаться? Отложили Гегеля и пошли. Мы тоже отложили Гегеля.
Михаил Сидорович покосился на говорящего, – странно, кощунственно звучало имя Гегеля, произносимое грязными губами… В трамвайной давке к нему подошел опасный, опытный ворюга и затеял разговор. Стал бы он слушать – он только следил бы за его руками, вот-вот сверкнет бритва, ударит по глазам.
А Лисс поднял ладони, посмотрел на них, сказал:
– Наши руки, как и ваши, любят большую работу, не боятся грязи.
Михаил Сидорович поморщился, такими нестерпимыми показались движение и слова, повторившие его собственные.
Именно в этот момент разговор переломился и сразу принял другой оборот. Мостовской все еще смотрит на собеседника как на жулика, опытного эсэсовского провокатора, который только и думает о том, как бы на чем-нибудь его подловить и заставить проболтаться. Но один только жест и последовавшая за ним фраза сразу напомнили ему, что это – его собственный жест и его собственная фраза, которую он повторял не раз. И его – словно обожгло. А демон-искуситель продолжал свои искусительные речи:
...
Он покачал головой. И вновь посыпались ошеломляющие, неожиданные, страшные и нелепые слова:
– Когда мы смотрим в лицо друг другу мы смотрим не только на ненавистное лицо, мы смотрим в зеркало. В этом трагедия эпохи. Разве вы не узнаете себя, свою волю в нас?..
Михаил Сидорович решил молчать, Лисс не втянет его в разговор.
Но на миг ему показалось, что человек, вглядывающийся в его глаза, не собирается его обмануть, а искренне напрягает, подбирает слова. Казалось, он жаловался, просил помочь разобраться в том, что мучило его.
Томительно нехорошо стало Михаилу Сидоровичу. Казалось, иголка кольнула в сердце…
Слова этого человека легко было опровергнуть… Но было нечто еще более гадкое, опасное, чем слова опытного эсэсовского провокатора. Было то, что иногда то робко, то зло шевелилось, скреблось в душе и мозгу Мостовского. Это были гадкие и грязные сомненния, которые Мостовской находил не в чужих словах, а в своей душе.
И чем дальше втягивает Лисс Мостовского в этот жуткий, немыслимый, невозможный, неприемлемый для него разговор, тем мучительнее, невыносимее он становится для старого верного ленинца. «Ох, лучше бы сразу приступили к мордобою», – мелькает у него мысль. И он не лукавит: мордобой и в самом деле ему вынести было бы не в пример легче, потому что каждым новым своим рассуждением, каждым новым примером Лисс все больше растревоживает его душу, все больнее напоминая о том, о чем он и сам порой задумывался, не мог не задумываться:
...
– Я прошел длинную дорогу, и меня вел великий человек. Вас тоже вел великий человек… На земле есть два великих революционера: Сталин и наш вождь… Для меня братство с вами важней, чем война с вами из-за восточного пространства. Мы строим два дома, они должны стоять рядом. Мне хочется, учитель, чтобы вы пожили в спокойном одиночестве и думали, думали перед нашей новой беседой.
– К чему? Глупо! Бессмысленно! Нелепо! – сказал Мостовской. – И к чему это идиотское обращение «учитель»!