Если бы Пушкин…
Шрифт:
Перед тем как проститься с Николаем Викторовичем, он кратко повторил уже сказанное:
– Утром за доктором заедут на машине. Всех сотрудников госпиталя надо на короткий срок удалить из госпиталя, а после того, как Николай Викторович исполнит медицинскую часть дела и крытые санитарные фургоны отъедут от госпиталя, сотрудникам надо объяснить, что всех тяжелораненых и калек по распоряжению германского командования увезли в специальный госпиталь, расположенный за городом. Естественно, что Николаю Викторовичу следует молчать – он, пожалуй, больше всех будет заинтересован в том, чтобы дело не имело огласки.
То,
То есть выбор, конечно, был. В любой, самой страшной ситуации у человека есть выбор. Но для Николая Викторовича выбора не было. И жена его, Елена Петровна, когда он обо всем рассказал ей, сразу поняла, что никакого выбора у него нет. И у нее тоже.
В тот вечер они собирались в театр.
...
Она сказала:
– А я приготовила твой костюм и отгладила свое платье для театра. Он молчал, потом она сказала:
– Иначе тебе нельзя, ты прав.
– Знаешь, я подумал – ведь за двадцать лет я ни разу не был без тебя в театре.
– Сегодня я тоже буду с тобой, и в этот театр мы тоже пойдем вместе.
– Ты с ума сошла! – крикнул он. – Ты-то отчего?
– Тебе остаться нельзя. Значит, и я.
Он стал целовать ей руки, она его обняла за шею и поцеловала в губы, стала целовать его седую голову.
– Красивый ты мой, – сказала она, – сколько мы сирот оставим.
– Бедные мальчики, но я ведь ничего не могу сделать, только это.
– Я не о них, я об этих наших сиротах.
Они вели себя очень пошло. Они оделись в приготовленные для театра костюмы, она надушилась французскими духами, потом они ужинали, ели паюсную икру, пили вино… Потом они заводили патефон и танцевали под пошлое пение Вертинского и плакали, потому что они обожали Вертинского. Потом они прощались со своими детьми, и это было совсем уж пошло: они целовали на прощание фарфоровые чашечки, картины, гладили ковры, красное дерево… Он раскрыл шкаф, целовал ее белье, туфли…
Потом она грубым голосом сказала:
– А теперь трави меня, как бешеную собаку, и сам травись!
Слово «пошло» в этом коротеньком отрывке повторено трижды, и вряд ли это случайно. Пошлость поведения своих героев перед тем, как им предстоит убить себя, Гроссман не только не скрывает: он ее подчеркивает. Но тем сильнее контраст между ними, этими обыкновенными, слабыми и даже пошлыми людьми, без колебаний решившими умереть, чтобы не участвовать в убийстве, – и «сверхсилой» твердокаменных большевиков, во имя революции бестрепетно крушивших жизни детей, женщин, стариков и требовавших казни Бухарина, в невиновности которого они были убеждены.
Мучительное право
При жизни Василия Семеновича Гроссмана на долю его выпали все тернии, которые полагаются честному русскому писателю. А недавно ко всем проклятиям, летевшим ему вслед, добавилось еще одно гнусное клеймо: «русофобия». Поводом для этого стало рассуждение из последней, предсмертной его повести:
...
Пророки девятнадцатого века предсказывали, что в будущем русские станут во главе духовного развития не только европейских народов, но и народов всего мира… Все они видели силу русской души, прозревали ее значение для мира, но не видели они, что особенности русской души рождены несвободой, что русская душа – тысячелетняя раба…
Подобно женихам прошли перед юной Россией, сбросившей цепи царизма, десятки, а может быть, и сотни революционных учений, верований, лидеров, партий, пророчеств, программ… Жадно, со страстью и мольбой вглядывались вожди русского прогресса в лицо невесты…
Великая раба остановила свой ищущий, сомневающийся, оценивающий взгляд на Ленине. Он стал избранником ее.
Он разгадал, как в старой сказке, ее затаенную мысль, он растолковал ее недоуменный сон, ее помысел…
Он стал избранником ее потому, что он избрал ее, и потому, что она избрала его.
Рассуждение, что и говорить, обидное. Но перечитывая эти и другие такие же горькие рассуждения Василия Семеновича, я вспоминаю строки из стихотворения Владислава Ходасевича (я уже цитировал его однажды):
Не матерью, но тульскою крестьянкой
Еленой Кузиной я выкормлен. Она
Свивальники мне грела над лежанкой,
Крестила на ночь от дурного сна…
Она меня молитвам не учила,
Но отдала мне безраздельно все:
И материнство горькое свое,
И просто все, что дорого ей было…
И вот, Россия, «громкая держава»,
Ее сосцы губами теребя,
Я высосал мучительное право
Тебя любить и проклинать тебя.
Василий Гроссман тоже не просто и не легко присвоил себе это горькое право. Он выстрадал его несгибаемой жестоковыйностью своего дара, всеми трагическими поворотами своей писательской судьбы.
Путь к себе
Всю жизнь я лез из кожи,
Чтобы не стать, – о Боже! —
Тем, кем я мог бы стать.
Строки из стихотворения австралийского поэта Генри Луосона, которые Владимир Войнович поставил эпиграфом к своей повести «Кем я мог бы стать», более известной под названием «Хочу быть честным»
1
Думаю, что не сильно погрешу против истины, высказав предположение, что войновичевский Чонкин сейчас едва ли не так же знаменит, как в иные времена был знаменит гашековский Швейк. Во всяком случае, лет пятнадцать назад в Ленинграде (он тогда еще не был Санкт-Петербургом) на Невском продавали куклу, изображающую кривоногого солдатика в полной воинской амуниции, лопоухого, с наивной, простодушной, сразу узнаваемой физиономией. На мой (не скрою, откровенно провокационный) вопрос: «Кто это?» – де-вушка-продавщица ответила: