Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

О. Мандельштам. «Четвертая проза»

Осип Эмильевич написал это в самом начале 1930-х. Тогда еще так думали и так чувствовали немногие. Спустя двадцать лет это отвращение к разрешенной печатной продукции, к официальной «советской словесности», от которой, по меткому выражению Набокова, за версту несло «особым запахом тюремных библиотек», стало массовым. И такой же массовой стала острая, насущная потребность в новом, живом, а главное, – искреннем, неподцензурном слове. В том, что Мандельштам двадцать лет назад назвал ворованным воздухом.

Эту потребность и призвана была насытить, удовлетворить именно тогда – во благовремение – и родившаяся на свет новая форма существования

российской поэзии.

Первой ласточкой этой весны был Булат Окуджава.

Есть у нас Булат!.

Успех самых первых его песен был ошеломителен. Едва ли не на самую первую из них тотчас же появилась любовная пародия (ее сочинил Валентин Берестов). Собственно, это даже и пародией назвать было нельзя. Это был – восторженный панегирик:

Вы слышите, грохочет барабан.

Вы слышите – звенит гитара в лад.

На черта нам Монтан, Монтан, Монтан?

Ведь есть у нас Булат, Булат, Булат!

А какое-то – очень короткое – время спустя другой поэт (Михаил Львовский) с исчерпывающей точностью объяснил природу этого неслыханного успеха:

Самогон – фольклор спиртного.

Запрети, издай указ,

Но восторжествует снова

Самодеятельность масс.

Тянет к влаге – мутной, ржавой,

От казенного вина,

Словно к песне Окуджавы,

Хоть и горькая она.

Нефильтрованные чувства

Часто с привкусом, но злы.

Самогонщик, литр искусства

Отпусти из-под полы!

Вспомним первые песни Булата Окуджавы: «Полночный троллейбус», «Часовые любви», «Из окон корочкой несет поджаристой…», «Комсомольская богиня…» Можно разве назвать их злыми? Нет, конечно! Да их и горькими-то, пожалуй, не назовешь. Скорее – светлыми, ясными, прозрачными… Но слово «злы» в процитированном стихотворении Львовского не было ни опиской, ни оговоркой. «Злы» эти песни были не в том смысле, что дышали злобой и ненавистью, а в том, в каком крепкий напиток народ искони называл зельем. Злой – это значит действует, забирает.

Песни Окуджавы забирали, брали за душу, как самый крепкий самогон. Ну и, конечно, то обстоятельство, что зелье это отпускалось «из-под полы», то есть было запретным, – тоже играло немалую роль.

Но тут – само собой – возникает некоторое недоумение: а почему, собственно, эти песни надо было запрещать?

Начальство, от которого исходил запрет, не могло сказать по этому поводу ничего вразумительного. Чуя носом, что песни эти им не по нутру, – мало сказать, не по нутру, что они глубоко им враждебны, угрожают самому существованию всей так бдительно оберегаемой ими системы, – более или менее внятно сформулировать, где именно таится в них крамола, они не могли.

Помню, когда на совещании в ЦК тогдашний секретарь по идеологии Ильичев упомянул как порочную песню Окуджавы про «золотую молодежь» (имелась в виду песенка: «А мы швейцару – отворите двери!..»), Булат (из зала) кинул реплику:

– У меня нет песни про «золотую молодежь». Это песня про рабочую молодежь.

Секретарь ЦК растерялся:

крыть было нечем. Он величественно вскинулся: что, мол, вы тут мне подсунули? Тут же забегали вокруг него холуи, референты. Но возразить ничего не могли. Песня и в самом деле была про рабочих парней, заглянувших ненароком в какой-то фешенебельный ресторан.

В другой раз зав. отелом культуры ЦК Д.С. Поликарпов – один из самых лютых ненавистников Булата – мрачно буркнул по поводу песни, начинающейся словами: «Ах, война, что ж ты сделала, подлая…»:

– Я в подлой войне не участвовал.

Он же резко осудил финал песенки про Леньку Королева:

Но куда бы я ни шел, пусть какая ни забота

(по делам или так, погулять),

все мне чудится, что вот за ближайшим поворотом

Короля повстречаю опять.

Потому что на войне, хоть и правда стреляют,

не для Леньки сырая земля.

Потому что (виноват), но я Москвы не представляю

без такого, как он, короля.

Осудил – не более, не менее, – за то, что усмотрел в этих строчках призыв к установлению на Москве королевской власти.

Это было еще глупее. Но более внятно сформулировать, в чем порочность песен Окуджавы и почему их надлежит запретить, ни Ильичев, ни Поликарпов, ни более мелкие их прислужники и клевреты так и не смогли.

Дело между тем было ясное. И самую суть дела очень точно сформулировал однажды (в разговоре) Евгений Винокуров.

– Нельзя, – сказал он, – в одно и то же время петь Окуджаву и строить коммунизм. Петь «Нам песня строить и жить помогает» и строить коммунизм – можно. А спеть: «Девочка плачет, шарик улетел», а потом пойти и немножечко построить коммунизм – нет, невозможно даже и вообразить себе такое!

Песни Окуджавы были глубоко враждебны всем этим Ильчевым и Поликарповым уже по одному тому что захватывали они не ритмом сплоченной, вдохновленной одной идеей и бодро марширующей в четко заданном направлении толпы – массы, коллектива. (Недаром главными словами в тех старых советских песнях были местоимения множественного числа – «мы», «нам»: «Мы рождены, чтоб сказу сделать былью…», «Нам нет преград ни в море, ни на суше…») В песнях Булата завораживал, тревожил, волновал, брал за душу одинокий голос, не боящийся говорить о себе и от себя. Он говорил не «мы», а – «я», не «нам», а – «мне»: «Я гляжу на фотокарточку…», «Я в синий троллейбус сажусь на ходу…», «Мне надо на кого-нибудь молиться…»

Дело, конечно, не в местоимениях. В старых советских песнях личное местоимение первого лица и единственного числа тоже нет-нет да и попадалось. Но в тех песнях даже оно произносилось как бы от имени всего советского народа: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек…» И тут же поспешно, словно автор вовремя спохватился, что его могут неправильно понять, оно заменялось гораздо более тут уместным местоимением множественного числа: «Но сурово брови мы насупим…» и т. д. Булат же даже в тех – редчайших – случаях, когда он прибегает к местоимению множественного числа («Нас время учило: живи по-привальному, дверь отворя…», «Наши девочки платьица белые раздарили девчонкам своим…»), тоже говорит о себе и от себя. И хоть личная его судьба (как и судьба всего его поколения) в этом случае оказывается песчинкой, могучим ветром истории, втянутой в великие «потрясенья и перевороты» эпохи, лирической темой песни, ее внутренней энергией и тут остаются все те же «откровенья и щедроты» его сострадающей одинокой души:

Поделиться с друзьями: