Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Если бы я не был русским
Шрифт:

Александр Исаевич внимательно разглядывал в кабинете Сталина картину «Товарищ Хефрен в Разливе». Товарищ Хефрен в хитоне и в пролетарской кепочке сидел на пеньке возле шалаша из пальмовых листьев и что-то строчил гусиным пером в записной книжке. Ал. Исаевич хорошо помнил, что раньше картина называлась «Троцкий в Разливе», ибо товарищ Бронштейн, выживший после удара топором по голове в Мексике, покаялся во всем и вернулся в Москву, где опытные кремлёвские хирурги вставили ему в череп заместо разрубленной кости золотую пластину с дарственной гравировкой: «Дорогому Лёвчику от преданного Джуга». Лев очень благодарил Самого и окончательно был сражён картиной «Троцкий в Разливе», увиденной в кабинете Сталина. Рыдая, как нашкодивший второгодник, он целовал Джугу руки и пытался облизать его сапоги, но Сталин поднял блудного брата, утешил и сказал, что хотя всем известно, что революцию задумал и осуществил он, Сталин, самолично, но Лёвка ему помогал, а тот лысый, что Клавку у них отбил, хотел отбить у них и революцию, да не вышло. Он, Сталин, знает, кто

сидел в шалаше в Разливе и ехал из Финляндии на паровозе. И остолбеневший Лёвчик увидел на другой стене кабинета картину «Троцкий на паровозе возвращается из Финляндии», которую позже переназвали «Возвращение товарища Троцкого через Финляндию из Мексики», а еще позже «Возвращение т. Хефрена из Мексики». Вообще с этими бесконечными изменениями названий и лицами статуй и портретов сначала была большая морока, так как Сам путал Троцкого с Клавиным, а Клавина — то с Хеопсом, то с Хефреном, но затем кто-то умный разработал секретный проект, обозначенный вошедшим в моду словечком «перестройка», осуществлявшим мгновенную смену ликов на портретах и голов на статуях, вплоть до названий площадей, книг и кинофильмов одним нажатием кнопки в министерском чемоданчике Ал. Исаевича в зависимости от создавшейся ситуации. Кстати, автор популярного словечка «перестройка» один из членов Гос. Совета некто Лысачев оказался полезным человеком, не только изобретающим новые слова, но и конкретно помогшим Родине в трудную годину. Сначала ему доверили перестройку дворцовых туалетов, а затем и модернизацию отхожих мест всей страны. Но смелый новатор не остановился на этом и значительно оздоровил и перестроил экономику страны, осуществив идею утилизации дерьма, не сливаемого бездарно, как раньше, в моря и океаны, а в красивой цветной и биологически безопасной упаковке продаваемого за Великую Русскую Стену всем желающим. А желающих оказалось поначалу хоть отбавляй. Но постепенно спрос на продукт стал неуклонно падать; выявилось, что в нем было слишком мало полезных элементов, да и каких-либо элементов вообще. Тогда бойкий Лысачев быстро изменил минус на плюс и стал, опять же за хорошие деньги, ввозить в пределы ВРС дерьмо, мусор и различные ядовитые отходы со всего мира для их захоронения. Но скоро в Кремле пошли новые веяния и Лысачёва разоблачили как отчаянного космополита, инкриминировав ему связь с финансовыми акулами Запада через дерьмо. Подсидели перестройщика опытные в интригах старики.

— Шта-та я не узнаю Хеопсика сэгодня, а вэд сколька банков в Тифлисе вмэстэ брали, — раздался за спиной голос Самого.

— Да? Это день сегодня такой туманный, — заспешил Ал. Исаевич, нашаривая кнопки в заветном чемоданчике, — Вы в окошко гляньте, а теперь снова на картину… Ах, черт!

Дело в том, что второпях Ал. Исаич нашарил совсем уж последнюю кнопку, и теперь в Разливе возле шалаша в кепочке сидел Адольф Гитлер, которого Сам тоже частенько вспоминал, то ругая, то нахваливая. Обмер Ал. Исаич, но на глазах Самого лики менять остерёгся. Не ровен час.

— Сматры! И он в Разливи бил. А я шта-та запамятовал. Эх! — Тут Сам поделился горчайшей обидой и несбывшейся мечтой:

— Лубил я его, лубил, а он, сабака, сматры, шта надэлал. Аднаво мэна аставил с вами тут. А лубов нэ праходыт, нет, ишо сылнэй. Я к нэму в гости хатэл, с вином, с шашлыком, а он нэ понил шта ли. Отбиватся стал, сам нападал. А у мина то вино и сэчас стоит. Пойдем выпим, Ысаич.

— Не бойся, — тронул Глеб плечо девушки, — я тебя в обиду не дам. Ты теперь моя пре… принцесса. Давай спрячемся сначала, а потом придумаем, что делать дальше, иначе нам не сдобровать, — и он повёл её за собой сквозь бесконечные комнаты всё быстрей и быстрей в подвал к той двери. Она не сопротивлялась и послушно бежала рядом с ним, мгновенно преобразовав знак беды в какую-то новую игру, чуть ли не в забаву. Словно предчувствуя подобный ход развития событий, Глеб заранее продумал путь отступления, и они благополучно проскользнули в подвал под самым носом у процессии девушек с демонтированными унитазами.

— Входи, не бойся, у меня тут и фонарь припрятан, сейчас включу.

Захлопнув за ней дверь и приперев её изнутри железной балкой, стащенной сверху специально на этот случай, он ощутил себя словно в ином измерении. Рядом с ним ожила и существовала наяву его мечта, между враждебным миром и ими двумя существовала хотя бы временная, но преграда. И что дальше? Но разве кто-нибудь из живущих на земле знает, что с ним будет послезавтра?

Подземелье оказалось недлинным. Минут 40–50 шли они по довольно просторной штольне, пока впереди не забрезжил неверный свет отраженных от стен солнечных лучей. Железную решётку, преграждающую выход, Глеб свернул двумя движениями ломика, захваченного с собой в качестве единственного оружия. Они выбрались на волю в густых зарослях орешника, покрывавшего лощину у самого подножия холма, за которым, вероятно, находилась зона «трамбовки» и заградительная цепь охраны.

— Идём, — сказал Глеб, — назад пути нет. Конечно, можешь вернуться, но думаю, эта белобрысая зла не только на меня, и, скорее всего, тебя ослепят, как и меня, и загонят в шахты. Мне точно лучше не возвращаться, ну а ты…

— Я иду с тобой. Мою мать ослепили, когда мне было пять лет, за гораздо меньший проступок. А мне нравится смотреть на солнце, и на этот орешник, и на тебя…

— Тогда идём поскорее и подальше, а по дороге наберём орехов, чтобы не сдохнуть с голоду. Я слышал, что орехи съедобны.

Они шли по лощине, а затем небольшим редким лесом весь остаток дня, и только в сумерках Глеб решил передохнуть.

— Если

мы найдем укромное место, то можем и огонь развести. У меня есть роскошная зажигалка, найденная в чулане, так что давай искать. Огонь могут заметить с воздуха. Думаю, они давно уже ищут нас и могут послать на поиск вертолеты.

Укромное место в овраге в виде неглубокой пещерки нашлось довольно быстро, и вскоре небольшой костёр уютно затрещал в глубине гостеприимного леса. Глеб натаскал лапника, ободранного с двух молодых ёлок, и покрыл их своей арестантской курткой, оставшись полуголым.

— Ложись, ты устала, наверное, больше, чем от этой проклятой работы.

— Да нет, не так. Там какое-то отупение бывает в конце дня, а сейчас я, конечно, устала, но я живая и в голове, и в душе у меня всё свежо и даже бодрость какая-то.

— У меня то же самое. Да, как тебя зовут? Меня — Глеб.

— А я Лори.

— Ты мне сразу понравилась, Лори. На тебя было очень приятно смотреть, хотя и небезопасно, но я все равно смотрел, и ночью, когда закрывал глаза, опять видел тебя.

— Правда? А мне ночью всякая ерунда вечно снится, но ты мне тоже понравился. Ты такой сильный и… и спокойный. Наверное, приятно бы было… ну…

— Что?

— Да так, я не всегда могу сказать то, что чувствую. Но чувствую я всегда безошибочно. Потом всё получается так, как я предчувствовала.

— Орехи можно пожарить на углях, так они становятся вкуснее. Вот, хочешь попробовать?

Они не могли уснуть до глубокой ночи, разговаривая обо всем на свете и грызя орехи. Первой отключилась Лори. Она вдруг замолкла на середине фразы и, склонив голову на плечо Глебу, задышала глубоко и ровно, как маленькая девочка, наигравшаяся в разные весёлые детские игры за долгий и беспечный день. Глеб, осторожно поддерживая за плечи, положил её на лапник и сам прикорнул у её ног, сложившись калачиком вокруг малиново мреющих углей костра.

Сам обладал не то чтобы плохой памятью, но чересчур обременительным багажом слишком разных жизней. Период довольно ординарного детства и нищей жизни с отцом-сапожником и неграмотной матерью, учёбой в семинарии, резко контрастировал с бандитской юностью, грабежами на больших дорогах и в банках, весёлыми пирушками с друзьями и сексуальными экспериментами, объекты которых затем находили неизменно мертвыми со следами зверского насилия. Поимка, отсидка в подвалах Метехского замка и дальнейшая работа осведомителем охранки стали новым этапом в жизни безалаберного Джуга. Он научился наблюдать, делать выводы, работать и снова работать. Революция и партийная служба вместе с переездом в Москву — вновь целая новая эпоха. А увлекательная работа за власть, а уничтожение недругов и друзей, а сумасшедшее ощущение всевластия и вседозволенности как у самого Господа Бога (втайне он и не сомневался, что Бог после И. Христа продолжил свой род под фамилией Джугашвили), а любовь-ненависть и война с королем полночных видений — Адольфом, Дольфи, как про себя называл он Гитлера, глядя бывало на мутную дорожку лунного света на навощённом полу своего громадного кабинета. А злая старость, бессилие, ожидание смерти и вновь чистки среди друзей и врагов, а потом возрождение, словно феникс из пепла, новые любовные приключения, разрушение старого мира и старой жизни, построение фантастического общества будущего, увлечение Хефроно-хеопсизмом… Да, это была не обычная человеческая жизнь, а бесконечная легенда о существе сверхчеловеческих качеств, и так ли уж важно, что иногда ему кажется, что речь с броневика на Финляндском вокзале в Клавинграде произносил не он, а Лёвка Троцкий. Кстати, как были потрясены все в стране, когда выяснилось, что тот лысый, приказавший переименовать Петербург именем своей капризной любовницы Ленки Лобковой, сам не знал, что настоящее ее имя Клавка и была она зарегистрированной еще до революции девицей лёгкого поведения с жёлтым билетом. Ради исторической правды пришлось этот проклятый Ленинград переименовать еще раз, теперь в Клавкинград, а затем снести его до основания (о том же мечтал и незабвенный Дольфи), чтобы не подмигивал из окна в Европу о том лысом да и вообще о всем неприятном, что было в этом злополучном городишке.

— Пэй Ысаич, — придвинул он бутылку министру, — сичас дундуки эти прыдут: Варашилов с Сэмэном Будённым и всё вылакают, алкаши. А вино бэрег для нэво. Эх, жызн! Ты с нэнцами ваивал. Как аны?

— Говно народ, Иосиф Виссарионыч. Американцы говнюки, поляки, французы, англичане, про итальянцев с румынами и говорить нечего, чехи, финны, югославы, мадьяры, испанцы, литовцы, евреи…

— Ладна, ладна, нэнцы то как?

— … но говнее всех, конечно, немчура проклятая, хотя драться говнюки умеют. Помню, на мою батарею автоматчики их раз прорвались и всех моих артиллеристов заставили наложить в штаны, и только от них отделались и подштанники сменили, как самолеты, пикирующие «Юнкерсы-87». Все опять меняют подштанники, а тут их артиллерия нас накрыла. Все запасное бельё закончилось, и дальше воевать пришлось без штанов.

— Шта, так и шли до Берлина бэз штанов?

— Нет, Берлин уже брали одетыми, хотя в самом Берлине опять раздеваться пришлось: с одной стороны снова пушки и автоматчики, а с другой много-много фрау, фройляйн и мэдхен. Но я сам этого уже не видел, так как…

— Сталина ишаком абазвал.

— Ну, Иосиф Виссарионыч, сколько же можно! Был молод и глуп и не видал больших… людей вблизи. Если бы я вас лично тогда знал, так не раздеваясь до самого рейхстага допер бы и вашего Кантарию обскакал с его флагом. По правде сказать, был в моем ведомстве рапорт на него, что штаны у этого Кантарии были проволокой намертво завязаны, потому он всех и опередил, ни на что не отвлекался. Но я таким наветам ходу не даю, так можно любое благое дело, извините, обосрать.

Поделиться с друзьями: