Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Если бы я не был русским
Шрифт:

На седьмой день столпничества, путешествуя от одной стороны света к другой и задумавшись о том, сколько дней он протянет, цепью, волочащейся по камням, он опрокинул ведро с ещё немалым количеством живоносной влаги. Богохульство перед мгновенно высосанной пористым камнем лужей было первое, что он совершил. Потом, испугавшись своих диких и бессмысленных проклятий, он призвал в свидетели Шиву, Иисуса, Кришну и даже Саваофа, о котором никогда не вспоминал, и покаялся во всём: в своём существовании, грехопадении, блудолюбии… Но призывы великих имён не избавили от отчаяния. Мысль о том, что лишние 2–3 литра воды только на 2–3 дня продлили бы его страдания, не пробивалась к рассудку Серафима. Он плакал над тёмным, медленно сужающимся пятном на высыхающем камне и вдруг вспомнил, что такое же пятно и дикое отчаяние потери он испытал над той женщиной в анонимной ночи безвестного города, когда шаги прохожего отняли у него её. И внезапно отчаяние, переменив полярность, наполнило его желанием саморазрушения и самоунижения ниже тех пределов возможного, в которых вообще возможно что-либо людское.

Он стал лихорадочно перебирать в памяти все свои постыдные поступки, намерения, желания. Всё прошлое оказалось почему-то затянуто серой пеленою, кроме случая с пьяной женщиной в луже тональности крови. Он представлял себя, седого и похотливого, над поверженной судьбой женщиной, и его голодным, уже десять дней не получавшим пищи телом овладела постыдная и свирепая похоть. Она была скорее метафизической, чем материальной, но тело тоже изнывало от желания любовных судорог. И, звеня ржавой цепью, Серафим заметался по вершине своего столпа. Его неудержимо влекло совершить, как в молодости, один из тех актов облегчения, когда близость с женщиной оказывалась невозможной, недоступной. И то, что такое желание овладело им, может быть, за день, два до смерти, привело его в отчаяние, ужас и гнев, превосходящие всё испытанное им до сего дня. Он катался по равнодушным камням «минарета», кусая цепь, сломал один из зубов и разодрал в кровь спину и грудь. И, наконец, ударившись головой о камни несколько раз подряд, он помутил сознание настолько, что затих и замер в неподвижности. Из глаз его катились слёзы, и, прошу прощения, слюна и сопли стлались на камни из перекошенного рта и разбитого носа…

Доигрался-таки Серафим, и пожалеть его абсолютно некому. Если бы я был всемогущ, как Аллах, я бы принёс ему на скалу ту бедную пьяницу, высушив её при переносе в пространстве. Мне не странно, что Серафим не вспомнил ни Юлию, ни Лину. Образы этих женщин остались в мире людей, а Серафим ведь скитается по дну какого-то анонимного и страшного мира своей новой действительности. С той поры, как Серафим стал жалок и нищ, покинув круг «приличных» взаимосвязей, я, теперь уже не генеральный манипулятор, утративший влияние на самодостаточного героя и распустивший в силу этого совет народных манипулянтов на все стороны света, потерял власть над ним, но не сочувствие. Теперь он мне нравится гораздо больше, чем в дни его потенциального членства в «Объединении». И как бы я хотел помочь ему, но чем?

Долго Серафим плакал, то всхлипывая и что-то бормоча, то молча, только вздрагивая измученным своим телом. И от плача сильно ослабел. На ночь даже не пополз к привычному месту под деревом, а остался лежать в противоположном углу площадки. Утром следующего дня он впервые увидел, как вороны безбоязненно садятся на дерево и на площадку поодаль от него. И он сообразил, что вороны всё поняли и ждут своего часа. А он совсем не ожидал гибели под клювами этих сильных и страшных птиц. «Господи, — вдруг вспомнил он слова самой простой из молитв, — спаси меня и помилуй. Спаси и помилуй, Господи». А серые с чёрным птицы уже не улетали до самого вечера и ложились спать вместе с ним. Но Серафим не хотел смириться с таким концом. Он жадно стал надеяться на дождь, который наполнит его ведро и вернёт ему силу жить ещё месяц, а то и два. Он молил небеса о ниспослании тучи, но было вёдро и солнце неутомимо иссушало жизнелюбивую плоть. Двигаясь вокруг дерева вслед за его лилипутской тенью, Серафим провёл так ещё день до приступа бешенства, охватившего его на рассвете, когда мерзко хрипящие и машущие своими бескостными и вялыми крыльями твари ясно дали ему понять, что конец действительно близок. Жалко и хрипло завизжав на одну из них, подошедших к самому его лицу, он, вспугнув прочих, кинулся к дереву и попытался сломать его. Раскачивая ствол в течение часа, он потерял последние силы и уже послушно лёг на несколько осыпавшихся с дерева фигурных листочков. Странно, но он почти не хотел пить. Вода была необходима для продолжения жизни, нужной для борьбы с птицами, а не для него лично.

В первый раз он почувствовал в себе две субстанции, ипостаси или два разума с такой беспощадной силой и ясностью. Один Серафим ругался, кидался на птиц, сжимался от ужаса перед подступившим неминуемым концом. Другой был занят чем-то совсем иным, но чем, мешал понять мельтешащий первый. Первый был трусливым, неблагородным, жадным в похоти, утомительным и, в конце концов, чужим. Но чужим в своей величавой немоте ощущался и второй, спокойно ожидавший, когда прекратятся хрипение и проклятья в горле первого. Серафим вспомнил, что просыпаясь иногда ночью внезапно, без подготовки, он бывал всегда вторым. Он не помнил фамилии и имени первого, не знал его забот, страхов и желаний. Потом первый просыпался тоже, хватался цепкими, жадными пальцами за второго и бубнил в ухо: «я, я, я — Серафим Бредовский, столько-то лет от роду, писатель, не женат, не глуп, быть может, даже талантлив». И в первый раз смерть предстала перед ним не символом, не словом-рифмой, не плодом усиленной творческой деятельности разума, не советами из «Бардо Тодоль», тибетской книги мёртвых, не печальным и нелепым обрядом в районном крематории над кем-то другим, а страшной силой, берущей тебя, только тебя одного, хилого и покорного, за голову, за плечи и вжимающей сквозь землю в камни туда, куда живым путь заказан. И страх смерти от этой силы (он никогда не думал, что это будет сила), уже вцепившейся в него, как бешеная собака, становился всё сильнее.

Через сутки к вечеру Серафим почувствовал смертельную дурноту. Она дала о себе знать как-то вдруг, без подготовки.

Предметы мира и свет солнца стали вдруг серыми, утомительными и ненужными. Едва ворочаясь от слабости, он лёг ничком, чтобы скрыть лицо и глаза от стерегущих крылатых могильщиков. Но даже не видя их, он знал, что они окружили его тесным кольцом и ждут, терпеливо ждут. И вот одна птица не выдержала, и её цепкие лапы ощупывают остов спины. Вялым шевелением одной руки Серафим пытался согнать птицу, но тщетно. Уже их две, три… несколько. Суконные тюфяки бессознательности занавесили больше половины его бывшего прозрачного существа, и всё же Серафим чётко слышал, что птицы, подняв страшный шум, всей неисчислимой стаей насели на его жалкое тело, которое любили когда-то наравне с бессмертной душой красивые женщины. Он слышал, что птицы, разрывая кожу, клюют его в спину, в бёдра, в пятки, а вот и острый долбящий удар в темя. Хрипя от ужаса, он пытается встать на четвереньки, но падает набок, весь облепленный кишащей серой массой. На мгновенье пространство перед его ещё целыми глазами очистилось, и он увидел на противоположном утёсе, или это только почудилось в предсмертном помрачении, человеческую фигуру в тёмной одежде с затенённым лицом.

— Господи, — воззвал Серафим к тому, о ком не забывал никогда, но за суетною жизнью ощущавшемуся словно миф далёкий и несбыточный, наподобие коммунизма.

— Господи, спаси меня от Него и возьми к себе, если это возможно, Господи…

И уже не зрением, а тем, что гораздо выше его, он увидел, как затенённое лицо вдруг прояснилось, словно бы освещенное внутренним светом, а тёмная одежда мнилась не тёмной, а сияющей чистым светом лазури. Но тут яростные вопли птиц и их хлопающие с вожделением крылья сокрыли от Серафима уже не страшное лицо. Град тупых и острых ударов посыпался на голову умирающего, и голова, обливаясь медленно текущей, спёкшейся кровью, ткнулась носом в гранит столпа.

Эпилог № 1

Я давно уже отошёл от литературы, потому что не считаю важным и нужным писать сегодня. Всё давным-давно написано. Книг на Земле столько, что их не перечесть ни одному быстрочитающему долгожителю, читай он без перерыва от рождения до смерти. Литература перестала быть искусством, а превратилась в разнообразный инструмент. Так мне ли, сознающему это, писать. Теперь-то уже не мне. Но пять лет назад, когда я не обладал ещё достаточной мудростью, я предавался пороку писанины со сладострастием. Тогда и появилась повесть о Серафиме. Ну да, что такого в том, что появилась. Читали её немногие, потому что повесть эта, что называется, не пошла. Не принял её широкий читатель, оскорбился за то свиное рыло, которое я ему показал в зеркале своей книги. Ну и мир праху её.

Если бы я не был русским, да Серафим оказался не столь ярко выраженным славянином, да господам народным манипулянтам быть бы чуть-чуть поевреистей, что ли, книга наша получилась бы не столь бредовой и, глядишь, продавалась не хуже прочих. Не вышел, однако, такой расклад. Обидно, но не очень и, может быть, потому, что закончись эта книга, как у некоторых: большими тиражами, гонорарами и перепалкой критиков — ушёл бы Серафим из моей памяти в другое измерение, а так не уходит. Мы ведь с ним привыкли друг к другу: я к нему — мученику, он ко мне — мучителю.

Не знаю, откуда это ощущение, но я как будто видел во сне или слышал от кого-то наяву о спасении Серафима геологическим вертолётом, пролетавшим над «столпом» в день нападения стаи ворон. Вертолёт якобы забрал Серафима вместе с его цепью, снятой со срубленного дерева, и доставил его в некий областной город, где героя моего после расковки вериг благополучно поместили в местный сумасшедший дом. Да и в каком другом месте может существовать подобная фигура, не помнящая места своего жительства, фамилии, имени и отчества. И хотя на все прочие вопросы он отвечал вроде бы разумно, но как дело доходило до того, каким путём он оказался на цепи, да ещё в малоисследованном районе тайги, тут начинались неясности, недоговорки и вообще туман.

Далее, всё по тем же неизвестно откуда взявшимся сведениям или ощущениям, через полгода после снятия столпника со «столпа» в областном городишке проездом и совершенно случайно оказалась известная литературоведка и писательница М. Услышав от туземных жителей легенду о цепном столпнике, она возжелала увидеть такового, возможно, имея в виду литературный сюжет и, предъявив кому следует, некую, обладающую магической силой книжку, она возникла в коридорах уездного дома скорби. По предъявлении ей Серафима, якобы вполне равнодушно отреагировавшего на возникновение из ничего известной личности, эта последняя опознала в больном тоже известного писателя Серафима Бредовского, и после наведения соответствующих справок Бредовский был отпущен на поруки литературоведа М., вместе с которой они незамедлительно укатили в неопределённом направлении. Причём М. одела, обула Серафима и возилась с ним, как с ребёнком, ибо тот поступил в лечебницу, имея на шее лишь цепь с двумя замками. Но очевидцы утверждали, что Бредовский освобождению как будто бы не радовался, был скупоречив и отрешён.

Что настораживает в вышеизложенных ощущениях — это невозвращение Серафима в дома свои. Якобы пять лет прошло уж с момента его освобождения, но ни Лина, ни Аделаида, равно как и прочие его знакомые о нём так ничего не слыхали. Поэтому вполне возможно, что статейка в одной, тоже уездного города, газетке относилась не к кому другому, а именно к Серафиму. Статейка, всего двухлетней давности, сообщала о найденном молодыми туристами скелете человека, прикованного к скале огромной цепью. По поводу находки возникло много интересных догадок, вплоть до предположения местонахождения скалы, к которой был прикован Прометей.

Поделиться с друзьями: