Если очень долго падать, можно выбраться наверх
Шрифт:
Гноссос замолчал и поерзал на сиденье: теперь он смотрел в никуда, органы чувств воспринимали только басовитый вой мотора, подкладку его истории.
– Кто может знать, что у них на уме, Калвин? Они появились в лагере бухие, но бухие по-плохому: этиловый спирт с сотерном «Галло» и текилой, говно типа того, – пригнали так, точно неделю не видели спальных мешков, понимаешь? Сидят и точат стилетами ногти. Да, и еще трясутся под музыку, как бы в такт. Радио в «пакардах» орет – на одной и той же станции, там Бадди Холли. «Пегги Сью», кажется. Обступили одного бойскаута – белобрысого такого, на нем еще была навешана куча всякой дряни: почетные значки, нашивки звеньевого. Они на него даже не смотрели, просто стояли,
– Только к тебе.
– Только ко мне, из всех, индивидуально, вот так. Потом вернулись в кольцо вокруг этого скаута. Который, ясен пень, только подливал масла в огонь. И когда музыка пошла в масть, они стащили с него одежду, со звеньевого, по самые яйца, старик, просто ободрали. И как же он дерьмово перепугался, не кричал, только тихо скулил. Они прикололи его к земле, понимаешь, колышками от палаток, а потом стали тыкать бычками. Даже в эту штуку.
Блэкнесс резко прикрыл глаза, но выражение его лица не изменилось. Гноссос не заметил.
– И все время эта хрень «Пегги Сью» по радио. Один, самый старательный, все время бубнил, вроде как утешал. Так бабы разговаривают с собаками, знаешь? Повторял, что все будет хорошо, что он хороший мальчик, даже погладил его по голове, а другой рукой запихал последний окурок в ухо.
– Господи, Гноссос.
– Звеньевого наконец вырвало. Чуть не задохнулся. – Паппадопулис привирает, добавляя остроты. Говори только правду – и рассказ тебя затянет. Блэкнесс хмыкает, будто собираясь что-то сказать, и оглядывается на Гноссоса, затем, притормозив, сворачивает с главной дороги к своему дому. Дождь все сильнее стучит по крыше машины, и в резко наступившей темноте зеленый огонек приборной доски красит их лица в совсем другой цвет. Разгорается и гаснет в неком дополнительном среднечастотном диапазоне.
Гноссос отвернулся и посмотрел через боковое стекло на знакомые холмы и низины, потом откинул с лица прядь волос и коснулся рукой носа; секунду таращился на него, скосив глаза, затем снова перевел взгляд в окно.
– После этого я отключился. То есть натурально слетел с катушек. Ищешь чего-то простого, а находишь в одном месте все язвы своей страны. Понимаешь, даже на этот проклятый закат я не могу смотреть просто так – он мне что вывеска на мотеле «Жар-птица». Которая, между прочим, во-первых, больше, и во-вторых, черт бы драл, дольше горит.
– Ты хотя бы пытался.
– Клянусь твоей задницей, пытался, но меня все равно забрали. За бродяжничество – самая идиотская статья. Легавые, старик, если они хотят кого-то загрести, то загребут, неважно за что, – это просто легавый синдром. Самодовольные наглые ублюдки, сцапали, когда я уходил из города, ползли сзади на первой скорости, дожидаясь, когда оглянусь. Естественно, я улыбнулся, как только показался проклятый знак, и это все решило. Если человек улыбается или смеется – значит, над легавым: например, что у того пузырятся штаны или пуговиц не хватает. Уже перед самой городской чертой обогнали меня и говорят: «Сколько у тебя денег, пацан?» Я смотрю на него – понимаешь как, да? Снял рюкзак, прислонился к столбу и смотрю прямо ему на нос. – Гноссос издал звук, будто его рвет: – Блуааааа!
– Дальше.
– Черт, старик, я не просек, что они со мной играют. Влез к ним в машину и сказал, чтоб попробовали на меня что-нибудь повесить. Это их добило. Они озверели. Если бы я был темнее на рожу, они отбили бы мне почки. Если б я был Хеффалампом, остался бы с поломанными ребрами. Так потом и вышло: в три часа ночи они сцапали одного пачуко и со всей дури измолотили его пряжками. Но мужик был крут, должен тебе сказать, – как-то тяжело и очень злобно. Даже когда полились слезы, это все равно получилось круто. Вот так, а
я вполз обратно в свой Иммунитет: ни валентности, ничего вообще. Старая добрая инертность, без нее никак. К такой срани, как там, даже близко подходить нельзя.– А бороться?
Гноссос принялся непроизвольно теребить волосы и откидывать их назад.
– Мало греческого, старик. Слишком много коптского. – Со стекла снова потекло, капли теперь срывались часто и падали ему на штаны. – Наутро меня выставили из города; шериф косил под Джона Уэйна, пальцы за ремнем, сказал, чтобы я валил покорять запад. Но я по пустыне обошел город и после полудня вернулся обратно – солнце в это время жарит, легавые спят, поэтому я прикинул, что можно найти пуэбло, узнать, чего там делают индейцы, когда Матербол пропал. Но это не пуэбло, старик. Только дурацкий викторианский особняк торчит среди полыни. Покрашен киноварью. Во всех комнатах в силках болтаются дохлые сороки, мебель красного бархата, кермановские ковры, мягкие алжирские оттоманки, портреты деятелей англо-бурской войны. И запах, скажу я тебе, – так может вонять только смерть. Я все это видел через окно, кстати говоря, – и не подумал лезть внутрь. Я рассчитывал на что-то более божественное.
– А не дьявольское?
Догадливый, скотина.
– Может быть, не знаю. На почтовом ящике – полустертое имя, что-то вроде Мо-жо, толком не разобрал. Сон еще приснился, как раз той ночью, когда по пути в Вегас меня подобрала цаца из Рэдклиффа, муза, можно сказать. Тот пачуко, о котором я тебе рассказывал, – у него слезы превратились в перья и теперь липли к щекам. И что-то там с матерью: она отнимала его от груди, потому что еще целая очередь стояла на кормежку. Потом ее сосок превратился в кусок хирургической трубки, и она повесила ребенка на крючок в викторианском доме.
– Где ты сам был в этом сне?
– В очереди, старик, последним. Где ж еще?
По заваленному листьями проезду они добрались до мрачного, обшитого вагонкой дома Калвина. Две тени по обе стороны входа – что-то вроде живой изгороди – придавали ему некую анонимность; дождь размывал снежные отвалы. Кое-где на деревьях покачивались лакированные маски и хитро поглядывали по сторонам. После первой же оттепели из хляби покажутся разукрашенные пни с желтовато-розовыми или фиолетовыми дуплами. В глубине двора на крыльце, к которому вела дорожка из каменных плит с выложенным мозаичным тигром, стояли жена и дочка Калвина. Об их ноги, урча, терлись полдюжины котов с ремешками на шеях.
Уже открывая дверцу, чтобы выйти и поздороваться, Гноссос почувствовал, что его касается рука. Губы Блэкнесса вновь сложились в подобие улыбки, а темное лицо замерло напряженно и сочувственно.
– Послушай, Гноссос, сегодня не нужно стараться… – Пауза. – Ты меня понимаешь?
– Еще бы.
– То есть, будет время и получше, да?
– Да ладно, старик.
– Может лучше просто поговорить… – Неуверенно. – Расскажешь еще что-нибудь…
– Эй, ну правда, ты же знаешь, какой я маньяк по части шаны. Начнут мерещиться пауки, усыпишь меня каплей ниацина. – Последнее слово, означавшее близкое знакомство с добропорядочностью и здоровым образом жизни, он произнес, высвобождаясь из «сааба», когда все его внимание уже поглотили люди на крыльце. Старые друзья, с виду немного изменились.
Бет вышла вперед, в восточном изяществе ее манер почти полностью растворилось наследие среднеатлантических штатов. Сдвинув с бедра складку сари, она произнесла:
– Гноссос. – Из желтого шелка высвобождается украшенная браслетами рука, глаза сияют. – Как здорово, что ты вернулся.
– Ну, привет, Бет… Ким.
Девочка покраснела – цвет ее кожи менялся, вторя отцовской смуглости, словно мягкое эхо, неспокойные руки сцеплены за спиной. Одиннадцать лет, может – двенадцать. Смотри, как обрадовалась.