Эссе 2003-2008
Шрифт:
Пастор Пэйдж - высокий, молодой, спортивный, в белой сорочке с изысканно подобранным галстуком - не походил на фанатика. На стенах офиса - диплом престижной семинарии, награды муниципалитета и почетные грамоты от церковных иерархов. Его речь была интеллигентна, рукопожатие твердо, сам он светился радушием и уверенностью. Сперва мне показалось, что больше церковной кафедры ему бы подошел министерский портфель в умеренно коррумпированной африканской державе. Еще и потому, что священника сопровождала пара огромных, как Гог и Магог, телохранителей.
– Мы покажем русским, - сказал Пэйдж, представляя меня, - как надо молиться.
И показал.
Ведя службу,
Прихожане участвовали в радении душой и телом. Искусно разжигая паству, Пэйдж накалял зал. Когда напряжение достигло предела, он замер в обрушившейся тишине. Секунду спустя сквозь него, казалось, прошла электрическая искра. Конвульсивно дергаясь, пастор принялся проникновенно и торжественно выкрикивать несуществующие слова на ангельских языках.
Я, конечно, читал, что святой дух снисходит на праведных, награждая их способностью к глоссолалии, но сам такого раньше не слышал. Что и не удивительно. В те храмы, где я бывал, входят, как в музей, склоняя голову и понижая голос. Кому придет в голову танцевать под хорал Баха?
– Тем, - ответил Жорж Батай, - кто знает, что настоящая религия требует праздника, который венчает экстаз.
Собственно, так и понимают веру в Церкви у Дороги. Прихожане - от детей до матрон - с радостной готовностью вводили себя в исступление. Они пели, хлопали в ладоши, разражались криками восторга и пускались в пляс. Самые неистовые впадали в транс. Одна нарядно одетая старушка в специальной воскресной шляпе билась, упав на пол. Ее заботливо поддерживали внуки.
В происходящем не было ничего угрожающего. Для прихожан поход в церковь был кульминацией недели - праздник, репетирующий воскресенье. Тут сливались с Богом, а не молились Ему, ибо просить больше было не о чем. Сверхъестественное здесь являлось не объектом веры, а переживанием, регулярным и неизбежным, как календарь.
Не умея разделить чужой энтузиазм, я - единственный в церкви - смотрел на происходящее со стороны, к тому же - сидя. Именно поэтому мне было видно кривое зеркало, которое помогало сидящему за фисгармонией дирижировать оргией. Среди отразившихся в нем черных лиц мое отличало оцепенение: я выглядел, словно голый в гостях или одетый в бане.
Служба кончилась на тихой - умилительной - ноте. Прощаясь, я обнимался с прихожанами. Теперь они видели во мне своего: я стал если и не участником, то свидетелем чужого праздника. Зная, что он никогда не будет моим, я отправился восвояси по проторенной дорожке.
Приехавшие в Падую туристы собирались на Джотто, как в газовую камеру. Вход в герметически закупоренную церковь охранял тамбур с воздушным шлюзом, защищавший фрески от вторжения сегодняшней жизни. Пробравшись внутрь, вы оказывались в мире, где никогда ничего не менялось - свет, влажность, время дня и года. Все это напоминало вечность по Платону: идеальный образец для сверки с реальностью.
Нетленный сосуд наполняло бессмертное содержание. Церковь на Арене - прообраз парадоксальной вселенной, замкнутой и бесконечной. Человек в ней, словно строка в сонете: он делит общую судьбу, стоя на своем месте. Зная, чем все началось, и твердо веря в то, чем все кончится, проще пережить квантовую неопределенность повседневной жизни.
Входя в капеллу, зритель оказывался внутри той единственной трагедии, что отменила все
остальные, включив их в себя. Джотто так изобразил священную историю, что она исчерпала и обыкновенную, нашу. Всех ведут по одному этапу - от первородного греха к Страшному суду. И это значит, что все важное уже свершилось.Герои Джотто условны, как его пейзаж. Они стоят посреди пустой земли как вкопанные. Или увековеченные. У всех, даже животных, одинаково пристальный взгляд. Каждый персонаж похож на другого - круглоголовые, с узкими глазами и курчавым волосом.
Так, утверждают теперь историки, и выглядел Иисус. И еще они говорят, что в этой невзрачной церквушке родилось наше искусство: раньше, с иконы, Бог смотрел на нас, теперь мы - на Него.
Войдя внутрь, мы отрезали себе путь обратно. Раз история уже свершилась, ее можно только повторять, сдавшись на волю провидения. Не в силах изменить прошлое, мы обречены ему отдаваться, вводя сакральный эпизод в вену собственной биографии.
– У каждого, - говорил Веничка, - есть своя Страстная неделя.
– Поэтому, - вторят Ерофееву путеводители, - литургическое искусство Джотто неотличимо от богослужения.
Им виднее, но я бы сравнил его еще и с футболом. Всякий старый музей отличается от любого нового, как чемпионат мира от Олимпийских игр. Чем больше разных соревнований, тем меньше интенсивность каждого. Чувствуя это, футбол чурается разнообразия с тем же упорством, что прежняя живопись. Он принципиально не приемлет нового. Не потому, что не может, и не потому, что не хочет, а из-за того, что нововведение уничтожает исходное условие. Это как приделать нам третью ногу. Индивидуальное мастерство имеет смысл лишь внутри универсальных правил, нарушать которые так же нелепо, как бегать в коньках по траве.
Великий сюжет всегда один. Это позволяет ему избежать повторов, ибо в него укладывается неизмеримое число отдельных фабул.
– Бразильцы, - говорил Пеле, - играют лучше всех потому, что живут внутри футбола, даже во сне разглядывая рисунок будущего матча.
Вы замечали, что Рональдиньо всегда улыбается?
Меерсон-Аксенов - свой человек. Тем не менее я никогда не знаю, о чем говорить при встрече. В последний раз зачем-то спросил, когда Пасха.
– Календарь купи, - рассердился Меерсон, но тут же смягчился…»
Александр Генис для «Свободного пространства»
29.06.2007
«Конечно, они - идиоты, - ругался поэт, - но что с них взять, если три четверти американцев верят, что правительство скрывает контакты с летающими тарелками.
– Кто ты?
– спросил у владыки края бродячий монах.
– Царь, муж, отец и сын.
Год спустя, когда родственники померли, а царство отобрали, мудрец опять спросил:
– Кто ты?
На этот раз отвечать было нечего, и бывший царь задумался.
Русская колея закончилась в Бресте, когда железнодорожники, сменив вагонам колеса, поставили поезд на западные рельсы. Я качу по ним 30 лет, но так и не доехал до места назначения. Америка - ползучее обозначаемое, как «Замок». Возможно, для Кафки он был одной из метафор Америки, которая, как все у него, тоже представляется загробным царством. Во всяком случае, в романе «Америка» уже на первой странице появляется Статуя Свободы с мечом вместо факела. Такой эта бесполая фигура с сердитым лицом напоминает не просветительскую аллегорию, а ветхозаветного ангела, стерегущего врата в рай.