Эссеистика
Шрифт:
Мыслящий тростник! Страдающий тростнике! Кровоточащий тростник! Ну вот, я и пришел к мрачному умозаключению: если не хочешь превратиться в литератора становишься перьевой ручкой.
Вечером обычные нервнобольные утихают. Нервнобольные опиоманы — заводятся.
Тут мне годится любая книга, которая перепадает от сиделок. Прочел «Сын д’Артаньяна» Поля Феваля. Атос и сын д’Артаньяна неожиданно сталкиваются лицом к лицу. Я расплакался. И мне совершенно не стыдно. Потом обнаружил фразу: «Окровавленное лицо было покрыто черной бархатной маской» и проч.
Неужели Барон де Сувре, после всех сражений и купаний, все еще в маске?
Лечить надо не от опиума, а от ума. С 1924 года у меня остались только то, что я создал в заключении.
В книгах должны быть пламя и тень. Тени меняются местами. В шестнадцать лет мы проглатываем «Дориана Грея». Потом книга начинает вызывать смех. Мне случалось ее перечитывать, обнаруживать очень красивые тени (например, эпизод с братом Сибиллы Вейн) и тогда я понимал, насколько мы ошибались. В некоторых книгах тени неподвижны; они пляшут на месте: «Молли Фландерс», «Манон Леско», «Пан», «Пармская обитель», «Блеск и нищета куртизанок», «Гэндзи»{183}.
Официальные критики твердили в один голос, что «Самозванец Тома» рассказывает о придуманной войне, и что ясно видно, будто я там не был. Однако в книге нет ни единого пейзажа, которого я не видел бы, и не единой сцены, которой я не прожил. Подзаголовок: у истории два прочтения.
Они считают снег, лежащий на земле под ногами Тома, и нахлынувшие видения пошлым дурновкусием. Фронтовику обидно.
Я ушел с войны, когда однажды ночью в Ньюпорте я понял, что мне это нравится. Мне стало противно. Я позабыл о ненависти, правосудии и прочем вздоре. Я увлекся друзьями, опасностями, неожиданностями, прострацией. Сразу после сделанного открытия я постарался уехать, сказавшись больным. Я хранил это в тайне, как лети, затеявшие игру.
Нам, поэтам, свойственна мания истины, мы стремимся в подробностях поведать то, что нас поразило. «Вас уже вполне достаточно!» — извечная похвала нашей точности.
По восторженному недоверию к нашей точности, с которой мы описываем повседневные, доступные всем зрелища, можно представить, насколько честность наших отчетов вызывает доверие к тому, что можем увидеть только мы.
Поэт не требует восхищения, он хочет, чтобы ему верили.
То, чему не верят, остается орнаментом.
Красота медленно спешит. Она сбивает с толку сплавом несоединимого. Шаг назад — и нечеловеческая смесь приобретает видимость чего-то человеческого, становится возможной и благородной. Из-за подобного компромисса публика считает, что слышит и видит классиков.
Медленная быстрота опиума. Под действием опиума в нас происходят явления, посылаемые искусством извне.
Курильщик иногда преображается в произведение искусства. Причем произведение неоспоримое, совершенное, поскольку преходящее, без формы и без судей.
Какими бы не были индивидуализм одиночество, сдержанность, аристократизм, роскошь и чудовищность произведения искусства, оно, тем не менее, социально, оно способно тронуть человека, взволновать, духовно и материально обогатить широкую публику.
У гедониста пропадает потребность самовыражения и общения с внешним миром.
Он не стремится создать произведение искусства, но пытается
стать самым неведомым, самым эгоистичным шедевром.Сказать курильщику в состоянии эйфории, что он опустился, все равно, что сказать куску мрамора, что его испортил Микеланджело, холсту — что его заляпал Рафаэль, бумаге — что ее измарал Шекспир, тишине — что ее нарушил Бах.
Нет более чистого шедевра, чем курильщик опиума. Совершенно естественно, что общество, ратующее за раздел имущества, осуждает курильщика как невидимую красоту, даже не пытающуюся себя продать.
Художник, с радостью рисующий деревья, превращается в дерево.
В ветвях заложен естественный наркотик. Обманщик Тома, умирает как ребенок, который заигравшись в лошадку, стал лошадью.
Все дети наделены феерической способностью превращаться в кого угодно. У поэтов детство затянулось, и они очень страдают, что потеряли этот дар. Возможно, это одна из причин, побуждающая поэта курить опиум.
Вспомнился один эпизод. Когда после процесса над Сати, отправившего открытки оскорбительного содержания, я принялся «насильственно угрожать адвокату, находящемуся при исполнении полномочий», я ни секунды не думал о последствиях своего поступка. Я повиновался чувствам. Мы целиком отдаемся настоящему моменту. Наша психика сжимается и превращается в точку. Без прошлого и будущего.
Меня мучают прошлое и будущее, любое действие под влиянием страсти — на счету. Впрочем, опиум смешивает прошлое с будущим и лепит некое общее настоящее, обратное страсти.
Спиртное вызывает приступы безумия.
Опиум вызывает приступы мудрости.
СОБАКИ. Сати хотел устроить театр для собак. Занавес поднимается. Сцена представляет собой кость.
В Англии недавно сняли фильм для собак. Сто пятьдесят приглашенных псов набросились на экран и порвали его в клочки. («Нью-Йорк Таймс»).
Однажды, будучи на улице Лабрюйера в доме 45 у дедушки, не переносившего собак и обожавшего порядок, я пошел выгуливать полуторагодовалого фокстерьера (мне было тогда четырнадцать), которого домочадцы с трудом терпели. Спустившись в вестибюль по мраморным ступенькам, мой фокс вдруг изогнулся дугой и облегчился. Я побежал к нему и замахнулся. Зрачки несчастного животного расширились от ужаса: он слопал собственную кучу и встал на задние лапки.
В пять часов в клинике старому умирающему бульдогу вкалывают смертельную дозу морфия. Час спустя он играет в саду, скачет, катается клубком. На следующий день, ровно в пять он скребется под дверью врача и просит его уколоть.
Пес мадам С. в Грассе влюбился в сучку, принадлежавшую Мари С., живущей в нескольких километрах. Пес дожидался поезда, вскакивал в тамбур и проделывал то же самое на пути обратно.
На бульваре мадам А. Д. купила крошечную собачку. Дома она опустила песика на пол и пошла за водой, чтобы его напоить. Вернувшись, она увидела собаку, висящую на бортике коробки. Это оказалась крыса в собачьей шкуре: от ярости она умудрилась отгрызть фальшивые лапки.
Герцог де Л. платил слугам замка, чтобы они лечили старого пуделя. Однажды герцог вернулся домой раньше обычного и увидел бегущего палевого пса, за которым волочилась шкура белого пуделя. В течение трех месяцев прислуга оборачивала собаку в шкуру дохлой собаки.