Эссеистика
Шрифт:
Бесцельные действия
Лафкадио{220} думает, что убивает без пели. Но он выбрасывает через дверь то, что он всегда выкидывал в окно, все то, что отвергает и не может принять его существо даже под угрозой смертной казни.
Когда Лафкадио выталкивает Ф., он будто бы смотрится в вагонное стекло, сдавливает ногтями крыло носа, выжимая жировик. Представляю, как после этой гигиенической процедуры, проявления кокетства (убийство), он садится, вытирается ваткой, одним щелчком смахивает пылинку с нового костюма (1930)
Чего
Однажды, возвращаясь на улицу Эннер через улицу Лабрюйера, где я провел юность в доме 45 (в особняке, на втором этаже которого жили бабушка и дедушка, на антресольном — мы с родителями, а цокольный этаж-вестибюль был переделен из гаража и состоял только из класса, выходившего во двор и в сад Плейель, усаженный деревьями), я решил победить тревогу, обычно меня охватывавшую и заставлявшую со всех ног бежать по этой улице. Ворота дома 45 были приоткрыты, и я вошел в подворотню. Я с изумлением разглядывал деревья во дворе, где летом катался на велосипеде и раскрашивал марионеток, как вдруг из раньше заколоченного чердачного окошка высунулась бдительная консьержка и спросила, чем я занимаюсь. Я ответил, что пришел взглянуть на дом моего детства, на что она бросила: «Вы меня удивляете», исчезла из окна, спустилась в вестибюль, внимательно смерила меня с ног до головы, и наконец, не поддавшись ни на какие уговоры, почти вытолкала меня на улицу, захлопнув ворота, и этим шумом далекой пушечной канонады обрушив лавину новых воспоминаний.
После такой неудачи я придумал пробежать по этой улице от пересечения с улицей Бланш до дома 45 с закрытыми глазами, касаясь правой рукой стен и фонарей, как я проделывал всегда по пути из школы. Проделанный опыт не дал ощутимых результатов: я понял, что в ту пору я был маленьким, и что сейчас моя рука была выше и дотрагивалась до другого рельефа. Я решил повторить все сначала.
Из-за простой разницы уровней и за счет того же явления, что и царапанье иголки по неровностям граммофонной пластинки, я извлек музыку воспоминаний и обрел все: накидку, кожу портфеля, фамилию товарища, провожавшего меня до дома, фамилии учителей, некоторые точно сказанные мной фразы, обложку с разводами моего дневника, тембр голоса дедушки, запах его бороды, ткань на платьях сестры и матери во время приемов, которые они устраивали по вторникам.
Интересно, как можно описать жизнь поэта, если поэтам самим не удается описать собственную жизнь. Слишком много тайн, слишком много настоящей лжи, слишком много нагромождений.
И как поведать о чувственной дружбе, которую не отличить от любви, но все же отличить можно, о границах любви и дружбы, о той области сердца, где действуют неведомые органы чувств и которую не дано понять тем, кто живет как все?
Даты наползают одна на другую, годы путаются. Снег тает, ноги не касаются земли, следов не остается.
Пространство иногда играет роль времени, что уже есть отступление. Иностранец, оценивающий наш характер по нашему творчеству, оценит нас лучше, чем те, кто нас окружает и сулит о нашем творчестве по нам самим.
Мечтаю, чтобы мне дали написать «Эдип и Сфинкс» — нечто вроде трагикомического пролога к «Эдипу-царю», непосредственно перед которым разыгрывается грубый фарс с солдатами, призраком, режиссером и зрительницей.
Представление разворачивается от фарса к кульминации трагедии и прерывается моими пластинками и живой картиной «Бракосочетание Эдипа и Иокасты, или Чума в Фивах».
Шесть недель после блокады
Уже неделю я хорошо выгляжу, и мои ноги окрепли. (Жуандо верно сказал, что мои руки еще плохо выглядят.) Впрочем, я отметил, что уже неделю не могу больше
писать об опиуме. Не испытываю потребности. Проблема опиума снимается. Нужно ее выдумывать.Значит, я выводил его чернилами, и даже после официального выведения происходило выведение побочное, и благодаря моему желанию писать и рисовать эта утечка обретала форму. Рисунки и записи, которые я считал лишь способом освобождения, которые казались мне отвлекающим средством, укрепляющим нервную систему стали достоверным графическим отражением последнего этапа. За потом и желчью следует некая призрачная субстанция, так и растворившаяся, не оставив ничего, кроме мошной депрессии, если бы перьевая ручка не направила ее в нужное русло и не придала ей объем и контуры.
Ждать передышки, чтобы сделать записи, все равно что пытаться снова прожить некое непостижимое состояние, когда ваш организм уже в нем не находится. Поскольку я никогда не придавал значения окружающей обстановке и употреблял опиум в качестве лекарства, я никогда не переживал, что мои декорации исчезают. То, от чего вы отказываетесь — пустой звук для тех, кто воображает, будто окружение чрезвычайно важно. Мне хотелось бы, чтобы мой отчет оказался среди пособий для врачей и произведений об опиуме. Чтобы он стал путеводителем для новообращенных, не распознавших в замедленности опиума одно из самых опасных обличий быстроты
Впервые выезжаю на машине, чтобы прочесть «Человеческий голос» перед литературной комиссией «Комеди Франсез». Небольшая полутемная комната увешанная портретами Расина, Мольера, Рашель. Зеленый ковер. Лампа, как на столе у следователя. Социетарии-пайщики слушают, застыв в позах, достойных знаменитой картины, вроде: «Н., читающий Х…» Напротив меня — администратор. За ним какой-то бургграф.
«Почему вы принесли пьесу именно в „Комеди Франсез“?» Постоянно задают этот бессмысленный вопрос. «Комеди Франсез» не просто обычный театр, он в лучшем состоянии, чем остальные, его выгодно отличают золотой орнамент и публика, более охочая до чувств, нежели ощущений. Только на его сцене можно поставить одноактную пьесу.
Бульварный театр сменил место жительства. Теперь он прописался на так называемых авангардных подмостках. Зрители ищут в нем возбуждающие новшества, но постоянный успех мешает директорам разнообразить репертуар и пробовать новое.
Старый авангардный театр вытеснили киностудии. Кинематограф сверг бульвар. Драматурги бывшего бульварного театра пытаются обновить приемы.
Короче говоря, поскольку новые театры переполнены, их публика готова ко всему, кроме новшеств, которые, обвиняя моду в том, что она устарела сами не идут с ней в ногу. Париж отвергает распространенную в Германии систему, когда после спектакля дают еще одночасовое представление, и лишь «Комеди Франсез» способна посреди пьесы разыграть короткую драму, тогда как остальные театры по привычке дают одноактные пьесы перед началом спектакля.
Звуковое кино убило обычный театр, но возродило истинный.
Выживет лишь тот театр, что казался слишком необычным и исключительным, потому что ничто его не заменит. Никакую чистую форму нельзя заменить. Так же, как нельзя найти замену очертаниям, цветам и очарованию человеческой плоти, смеси правды и лжи.
Бульварный театр станет улучшенным звуковым кинематографом. Куда же деть одноактную пьесу, быструю, живую, плотную, как не в «Комеди Франсез», сохранившую признаки эпохи, когда короткие спектакли дозволялись посреди празднеств и королевских балетов?
Одноактная пьеса займет свое место между классическим чаплинским фильмом и звуковым кино. Подобная программа, куда будут включены, помимо прочего, лучшие номера мюзик-холла ляжет в основу будущей «Комеди Франсез». Такой театр я посоветовал бы разместить в квартале, где живет та обычная «местная» публика, к которой присоединятся зрители-снобы и любители (как на Монпарнассе). Добавлю что надо бы его оформить просто в красном и в золоте, с идеальным освещением и молодыми рабочими сцены, которые лучше любых подъемных устройств поворотных кругов.